То, что последовало за этими словами, больше всего напомнило Громову даже не дежурство по полку, а скорее ночной эфир в радиостудии: давно, в незапамятные времена, в прошлой и даже позапрошлой жизни он хаживал гостем на такие эфиры, отвечал на звонки, что-то читал. Никогда потом не было у него столь острого чувства связи с миром, тонкой, не радийной или телефонной: ночью из Останкина виделась вся страна, на которую таинственные наблюдатели набросили незримую сеть. В ночи бодрствовали бесчисленные дежурные: кто-то не спал в ночной машине на пустом шоссе, стремительно летя к югу, кто-то следил за контрольной полосой на границе, кто-то сидел у постели больного — и это братство бессонных, не имеющее ничего общего с защитой государственных интересов, странным образом гарантировало человечеству выживание. Эти люди не знали друг о друге: они друг друга чувствовали. Полное знание о мире обеспечивалось их неосязаемой связью: только и было достаточно — проснуться в ночи. Днем они не узнали бы друг друга. Это чувство восходило к давнему, многажды забытому детству: память наша — как земля, новые слои скрывают прежние, но иногда внутри что-то аукнется, и увидишь свою жизнь как бы сквозь толщу стекла. Потом оно снова станет непрозрачным, закопченным,— но на секунду Громов в страшной глубине увидел себя, маленького, в ночной рубашке, у ночного окна, в страшном и радостном возбуждении. Иногда он просыпался ночью от страха, но это было совсем другое дело. Тут его вдруг охватила радость и сознание своего участия в великом и важном деле: может быть, провода невидимой связи как-то вдруг прошли через их квартиру. Не каждую же ночь такое бывает, ведь ночные сторожи перемещаются, и нити, связующие их, проходят через разные дома… В небе двигалась звезда — Громов знал, что это спутник, и спутник тоже был вовлечен в мистерию. Все держали мир на весу, в сетке, которую сами сплетали,— через минуту Громов уже вернулся в постель и заснул счастливым сном, в полной безопасности. Чувство безопасности уже и в детстве редко посещало его: всегда казалось, что надо куда-то идти, что-то делать… Спокоен он был только в армии — вот, уже пошел и делаю; но и там было небезопасно. Он не был уверен, что делает именно то и так. Чувство полной безопасности, страшно сказать, посетило его только в монастыре — вот почему ему так здесь нравилось: тут тоже все были мобилизованы, но в другую, собственную, явно родную армию.
— В Варсонофьевском монастыре болен отец Никон,— негромко отозвался коренастый монах с крупными волосатыми руками.— Болезнь его не тяжелая, но обременительная. Полагаю, суставы.
— Есть чем лечиться-то?— спросил монах, сидевший между коренастым братом и Вороновым.
— Травами лечится,— пожал плечами коренастый.
— Травами-то много не налечишься…
— А что делать, брат Иоанн?
— Может, мази выслать…
— К варсонофьевцам почта не проходит.
— Я придумаю,— сказал монах помоложе.— Есть человечек у меня на примете, может, с ним передам…
— Помолимся о брате Никоне,— сказал Николай, и все на минуту замолчали, сосредоточенно думая о далеком брате Никоне и его суставах.
— В Туруханском монастыре отец Андрей совершенно утратил смысл жизни, а может утратить и веру,— глухо сказал высокий худой монах, кашлянув в кулак.— Ему кажется, что вся эта канитель никогда не кончится и что от нас никакого толку.
— Ну и правильно,— сказал его толстый сосед с носом-картошкой и редкими зубами.— Нормальное самоощущение мыслящего христианина.
— Не совсем,— сказал Николай.— Если б он еще радовался такому ощущению, тогда конечно.
— Не соблазн ли это, отче?— спросил молодой робкий монашек.— От этого один шаг до того, что чем хуже, тем лучше.
— А что, не так?— обиделся толстый.
— Но жалость-то к миру?— спросил коренастый.— Нельзя же просто — гори все огнем… После того, как оно сгорит, нам и предстоит самое интересное. Надо дожить в пристойном состоянии, не впадая в тяжкий грех злорадования.
— Да мы еще доживем ли?— спросил хмурый монах, чьего лица Громов почти не видел — он сидел далеко от лампы.
— Если не доживем, то, может, и к лучшему,— заметил молодой.— Я бы не хотел…
— Тем не менее уже скоро,— подытожил Николай.— Ты-то, брат Георгий, доживешь наверняка. Не думаю, чтобы тебя скосила преждевременная дряхлость. Ты весьма здоров, брат Георгий.
— И прожорлив,— ехидно добавил высокий.
— Что до Андрея в Туруханске,— продолжал Николай,— скажи ему, брат Борис, что утрата смысла есть вещь, безусловно, хорошая. В мире, имеющем смысл, нам нечего было бы делать.
Брат Борис кивнул и сосредоточился. Все молчали.
— Сказал,— выговорил он наконец.
— И что?
— Сказал, что подумает.
— Подумать есть дело благое.
— Брат Игорь в Новосибирской обители передал, что впадает в тяжкий грех уныния,— сообщил очкастый монах с внешностью физика-Шурика.