— От меня тоже, но я помню. И вот мама — она все время всех умоляет: подождите, может быть, я пригожусь! Все время идиотская надежда, на что угодно, на любую отсрочку, снисхождение какое-то, из всего делается повод для оптимизма, всем положено улыбаться… Она ходит и упрашивает, ест и упрашивает, спит и упрашивает: позвольте, я побуду тут из милости! Это давно началось, но здесь дошло черт-те до чего. Это были полтора года такого унижения, Громов, что я сама сбежала бы на фронт, если бы не знала с самого начала, чего этот фронт стоит. Нет, подожди, не надо, — она ложно истолковала его порыв, тогда как он хотел только обнять ее от тоски и жалости. Обоим было совершенно не до того, что называется физической стороной любви. Они лежали рядом и говорили, мучительно привыкая к близости, и не смогли бы ничего сделать, не выговорившись.
— Чем ты тут зарабатываешь?
— Я зарабатываю тут всем, Громов, всем, кроме торговли собой, и то потому, что я мало кому нужна. Здесь востребован более пухлый тип. Я работала в писательском бюро — писателей же эвакуировали сразу, все творческие союзы тоже. Половина на фронт, а кто постарше — сюда. Тоже бесполезный народ, пусть едут в Махачкалу. У них было бюро пропаганды, давали какой-то гороховый концентрат, я оформляла им путевки на сельхозпредприятия… Потом встречи с местным населением, которое по-русски уже ни бельмеса… Много, много было интересного, Громов, ты что. Я хотела на компьютере — так здесь не так много компьютеров, эти места все разобраны. Мать в магазине, то продавщицу подменяет, то пол моет. Я на местное телевидение толкалась — но там русские ни к чему. Одно время в больнице работала, тоже выперли, конкуренция. Перебиваюсь с хлеба на воду. Я давно бы вернулась, но сейчас трудно с поездами, а на самолет у нас нет.
— Я пришлю.
— Хорошо, пришлешь, и куда я денусь? Мне в Москву ехать некуда.
— Найду.
— Не знаю, как ты будешь искать. Я слышала, Москву закрыли.
— Я тоже слышал. Неправда. Я там был.
— И что? Многие вернулись из эвакуации?
— Не знаю. Я не встречал.
— А я тебе скажу. Никто не вернулся. Нас никогда не пустят обратно, Громов. Нас там не надо, точно тебе говорю.
Он опять промолчал.
— Вот ты за кого воюешь, мой прекрасный. А теперь расскажи, как воюется.
— Да как воюется, — сказал Громов. — Никак, в сущности. В первый год еще воевалось. Это, как ты понимаешь, было довольно неприятно. Когда у человека кишки вон — ничего хорошего. Говорили, привыкаешь, — так это неправда. Никто не привыкает. Сначала убивали по-настоящему. Потом пошли затишья между боями, потом они стали все дольше. Я в какой-то момент понял, что силы на войну нет ни у нас, ни у них. А демобилизовать стыдно.
— Да зачем же им демобилизовать? Что ты за ребенок у меня, Громов, милый? Им же не надо, чтобы вы все возвращались по домам. Им надо, чтобы вы воевали, они ничего другого не делают. Это как армия перед войной, помнишь? Когда они все только драили территорию?
— Помню, да. Эта армия и не умела ничего в первые полгода.
— Ну вот. Я одного не понимала: почему все безропотно едут воевать, а когда выдадут оружие — не повернут его, по классическим образцам, против начальства. А потом поняла. Безнадега, Громов. Ну, повернут они, и дальше что? Это тупик по всем фронтам, чистое самоуничтожение. С обеих сторон. И ты туда пошел ради самоуничтожения, не говори мне, что это не так.
— Я и не говорю.
— Ну вот. А то — долг, долг…
— Маш, а что не самоуничтожение? Тут никогда ничем другим не занимались. Тут нельзя просто жить. Если просто жить — ты всегда или вор, или убийца. А когда служишь — ты по крайней мере чист.
— Ага. Как славно быть ни в чем не виноватым.
— Молчи, я знаю, что ты скажешь. Ты скажешь, что я мог спасти тебя, а вместо этого ушел спасать себя.
— Никогда я этого не скажу. Я не хотела, чтобы ты меня спасал.
— Не ври.
— Я не вру. Если бы ты меня стал спасать, я бы тебя не любила. Очень мне нужен тупорылый ловкач, который косит от призыва и устраивает мне квартиру в Махачкале. Я сама себе устроила квартиру, меня дальняя родня пустила. Ты же знаешь, что у нас тут родня.
— Что же она тебе ни в чем не помогает?
— Жить пустила, и то спасибо.
Что это за родня и что за жилье, Громов уже знал. В этом самом жилье, в единственной комнате на втором этаже утлого барачного дома, ничем не отличавшегося от того, медведковского, они теперь ночевали. Машина мать караулила магазин и должна была прийти к утру, на следующую ночь уже надо было искать другое помещение — Маша обещала сбегать к писателям, те могли пустить к себе по старой дружбе.
— Так ты вернешься?
— Говорю тебе, мне некуда возвращаться. Я не хочу больше в Москву, там делать нечего.
— Что же, здесь останешься?
— Не знаю. Посмотрю. Если захочешь ко мне, приезжай сюда. Но ведь ты не захочешь, верно? Ты теперь опять на фронт?
— А как иначе? У меня отпуск, я обязан вернуться, если под трибунал не хочу.
— Да какой трибунал, кто тебя здесь будет искать?
— Неважно.
— Ну, правильно. Это мне и нравится, хотя не только это. Громов, Громов. Я никогда не смогла бы с тобой жить.
— Почему?