Показал на деревья, вдоль дороги посаженные, сказал, что неплохо и им такое в России завести. И для глаза приятно, да и снег в зимнюю пору задерживать будут.
В долинах деревеньки просматривались ясно. Деревеньки нарядные: крыши красные, черепичные, стены белёные.
Заметил граф:
— Трудолюбив народ сей. — Повернулся к Румянцеву, спросил неожиданно: — Как Шенборн, господин офицер, встретил? Что говорил?
— Вице-канцлер, — ответил Румянцев, — просил передать, что счастлив будет лично повстречаться с графом Толстым — знаменитым дипломатом.
— Угу, — сказал на то Пётр Андреевич. Отвернулся к окну.
Карета катила всё так же не спеша.
И больше ни слова не сказал граф, пока до замка не доехали. Сидел уютно, губами издавал звук, который можно было принять и за барабанную дробь и за гудение рожка. Потом и вовсе задремал. Всхрапывал легонько. Но когда на горе показался замок и Румянцев хотел было сказать, что, дескать, приехали, граф проговорил внятно:
— Вижу, голубчик, вижу.
Завертел головой, оглядывая замок, и соседний лес, и деревушку под горой.
— Так, так, — протянул, — вот что, голубчик, ступай к коменданту. Скажи, иностранец-де знатный замок осмотреть хочет. Деньги посули. И говори с ним погромче, голоса не жалей, дабы каждое слово в замке слышно было.
Румянцев выскочил из кареты и пошагал к замку, пыля ботфортами. Здесь, в горах, солнышко подсушило землю, и дорога уже пылила по-весеннему.
Офицер остановился у рва. Внизу плескалась вода, последние тающие льдины вызванивали о камни. В ров была отведена горная речонка. Румянцев вспомнил, как хотел ров вплавь перескочить. А здесь и воды-то было по колено, не более.
— Эй, стража! — крикнул офицер. — Стража!
В ворота высунулся солдат.
— Коменданта мне, — сказал Румянцев.
Солдат оглядел его недоверчиво. Перевёл взгляд на стоящую чуть поодаль карету. Граф из кареты к тому времени вышел и стоял пышный, в шубе, в шляпе с пером, необыкновенно ярким.
И перо то, и как стоял гость — вольно, представительно — солдата смутили.
А граф, улыбаясь широко, глазами по стенам замка шарил. Отыскал окошечко небольшое в башне угловой и взглядом в него упёрся. Ждал, что будет.
Солдат ушёл. Румянцев во весь голос зашумел:
— Стража! Эй, стража!
Вышел комендант. Румянцев треуголку снял и по всем правилам политеса заплясал на дороге, кланяясь и расшаркиваясь. Крикнул:
— Знатный иностранец желает замок сей осмотреть! За то пожалует он охрану вознаграждением щедрым!
Комендант отрицательно помахал рукой. Но Румянцев, будто не поняв его, прокричал во второй раз:
— Знатный иностранец желает замок сей осмотреть! За то пожалует он охрану вознаграждением щедрым!
И второй раз комендант отрицательно помахал рукой. Румянцев, в сердцах, крепкие русские слова сказал.
А граф всё смотрел и смотрел на окошечко зарешеченное. В окошечке мелькнуло белое. Вгляделся Толстой — лицо и глаза широко распахнутые. Мгновение только и смотрел человек из башни на офицера, на Толстого в собольей шубе. Откачнулся, исчез.
Толстой полез в карету медведем. Сказал кучеру:
— Поди уйми господина офицера. Голос надорвёт. Хватит. Своё мы увидели.
В человеке, что выглянул из оконца маленького на башне, узнал он царевича. Зоркий был глаз у графа Петра Андреевича Толстого.
В Питербурхе хоронили князя-кесаря Ромодановского. Похоронная процессия растянулась на версту. Впереди шли преображенцы с чёрными лентами на треуголках, за ними семёновцы с чёрным же на рукавах мундиров. Месили тающий, жёлтый от конской мочи и навоза снег дипломаты. Толпой шли бояре. В шубах, в горлатных шапках, вытащенных из сундуков. Словно забыто было царёво указание о ношении платья венгерского или саксонского. Шли молча.
Повозку с гробом везли чёрные как сажа кони с пышными султанами на чепраках. Ставили точёные копыта в снежное месиво. Процессию замыкали пушкари. Сорок пушек на чёрных лафетах приказал выкатить для погребального салюта светлейший.
Меншиков, в парике, без шляпы, с заплаканным, опухшим лицом, шёл за рясами митрополита, дьяков, служек, дымивших ладаном.
Лица у бояр кислые, но загляни в глаза — радость так и прыгает наружу. По домам родовитым крестились:
— Прибрал бог... Оно и ладно... Давно пора...
Шептались:
— Ишь ты, в Питербурхе хоронят... В гнилой земле.
— Да сам вроде распорядился. Куда там... И после смерти царю хотел угодить... Вот теперь и ляжет в болото, в топь...
А ещё говорили с надеждой:
— Царёва рука... Пыточных дел мастер... Царь теперь по-слабже станет... Пёс боярин-то Фёдор самый злой был и рыкающий.
Процессия двигалась медленно. Ветер с Невы рвал полы шуб и плащей, срывал шляпы. Выжимал слёзы из глаз. Локотками, плечиками загораживались от ветра бояре, но где уж загородиться — ветер чуть не с ног валил.
Дьяки, шедшие за гробом, ревели медноголосо.
Простой люд, встречая погребальный поезд, падал на колени в грязь, в снег, не разбирая места. Повалишься, ежели по шее не хочешь получить. Бояр-то сколько, и всё, видать, знатнейшие. Золото блестит и на руках и на платье.
— Кого хоронят-то? — спросил мужик в рваном армяке. Лицо голодное, сквозь прорехи тело видно.
— Боярина.