— Знамо, боярина... Тебя двенадцать коней не повезут на погост.
— Царёвой дубинкой, бают, боярин был. Столп подпирающий. Вот и коней много.
Третий сказал смиренно:
— Да оно без разницы, сколько коней на погост везут. Один ли, десять ли... Всё одно к яме тащат.
— Эка, скажи, столп, — хмыкнул рваный армяк, — а смерть не спросила.
— Она никого не спрашивает...
Процессия подошла ближе. Говоруны ткнулись головами в снег на всякий случай.
Меншиков слёз не вытирал. Шагал потерянно. Думал «Ах, Фёдор Юрьевич, князь дорогой... Сколько вместе-то пережито? Тяжко без тебя будет... И царя не дождался...» Понимал: Ромодановский хоть и болел давно и дел не касался, но и во дворце своём сидя, был силой грозной.
«Где найдёшь такого верного человека, — думал Меншиков, — где? Среди тех вот?»
Глянул недобро на бредущих толпой бояр. Увидел: первыми идут Лопухины, Вяземский, Кикин. В душе закипело Сцепил зубы, удерживая рвущуюся наружу злость. Опустил голову, чтобы не видеть ненавистные лица: «Слетелись, как вороньё. Вот радость-то у них». Ещё раз глянул и, если бы мог, сжёг глазами.
Семёновцы и преображенцы шагали мерно. Морды красные, плечи — косая сажень. Из-под ботфорт ошметья грязи летели в стороны. Дипломаты поглядывали на солдат с завистью неподдельной.
— Крепкие солдаты у русского царя, — говорили, — князь-кесарь Ромодановский и к этому руку приложил. В потешном Петровом войске имел титул генералиссимуса.
— Да, славного слугу потерял царь Пётр.
— Все не вечны.
— Так-то оно так, но Пётр Алексеевич пожалеет о нём особо.
Александр Кикин шагал, выбирая дорогу посуше. Слышал, как сзади покашливали, переговаривались свои негромко. Но те уже по-другому разговор вели:
— Погодку-то бог послал. Ветер да дождь со снегом. Застудишься.
— По покойнику и почёт...
Из каждого слова желчь сочилась.
«Одно к одному, — хмурил брови Кикин, — царевич в чужие земли укатил, а этот к праотцам отправился. Так-то славно выходит...»
И вдруг вспомнил, как глядел на него Фёдор Юрьевич в застенке пыточном. Страшно глядел. Листая корявыми пальцами страницы свидетельских сказок, Ромодановский спросил тогда: «Ну, о воровстве своём сам говорить будешь или тряхнуть тебя?» Вскинул глаза.
От стены шагнул в свет свечи малый в короткой красной рубашечке. Рукава подкатаны высоко, чтобы удобнее было. У Кикина от одного его вида испарина лицо облила.
«Погоди, — сказал Ромодановский, — твоё время придёт».
Тот отступил в тень...
Вспомнив такое, Кикин поскользнулся. Чуть не упал. Старший Лопухин поддержал его:
— Ты что?
— Ничего, — буркнул Кикин. Не говорить же: увидел-де эдакое, что в страшном сне причудится, — мамку крикнешь.
Пошли дальше. Всё та же грязь, навоз, лужи нахлюпанные. Ногу поставить негде.
Дорога свернула к погосту. Увидели: две сотни крестов деревянных, сосны редкие, чахлые — какой уж лес на болоте гиблом, — часовенка, невесть каким доброхотом поставленная. Ни благолепия, ни торжественности, ни скорби... Глина развороченная, земля истоптанная, испоганенная, истолчённая.
«Так-то Пётр и всю Русь перекопает да истопчет, — подумал Кикин, — плюнуть бы, да неприлично. Кости всё же православные лежат».
У часовенки мужики в армяках, глиной замызганных, стояли с лопатами. Могилу заливало жёлтой водой со снегом.
Остановились. Повозку с гробом с трудом протащили к часовне. Колёса по ступицу в грязи вязли. По одному стали подходить прощаться. Дьяки взревели пуще прежнего.
Меншиков шагнул к гробу, оперся руками о край, взглянул в лицо боярина. Горло сжала спазма: «Фёдор Юрьевич, сердцем болел ты за дела отечества, помнить за то о тебе будут вечно».
Тяжёлая голова Ромодановского была приподнята на подушке высоко, и показалось светлейшему, что полуоткрытые глаза князя упорно, смотрят ему за спину. Меншиков оглянулся. У могилы стояли бояре. Лица словно на замки пудовые закрыты: ничего не прочтёшь, ничего не узнаешь.
«Псы, — с яростью подумал он, — вот так бы всё в глину, в грязь уложили. Третий Рим!»
Лицо светлейшему до зелени бледностью залило. Глаза сузились бешено. Под обтянувшимися губами зубы проступили: сейчас укусит. Известно было князю, что шептали, говорили по домам, как улыбались криво, хоронясь за спины. «Псы, псы алчные, собаки!» Качнулся от гроба, сжав кулаки. К нему по грязи кинулся князь Шаховской.
— Что ты, что ты, Александр Данилович! — запричитал торопливо. Видно, увидел в глазах Меншикова: не в себе тот. — Очнись! Не время, не место!
Махнул рукой пушкарям. Ахнул залп. С сосенок сорвалось вороньё. Забило крыльями.
Меншиков, как шапку, стащил парик, мазнул по глазам и, не разбирая дороги, по лужам пошёл к карете. Дипломаты зашептались, закивали головами:
— Чем это любимец царя недоволен?
Из-за боярских спин вышли мужики в армяках, подошли к гробу.
— Ну, — сказал один, — давай, ребята. На лямки бери.
Подняли гроб и, скользя по грязи худыми лаптями, шагнули к могиле.
Пушки били не смолкая. Стая воронья то взмывала в небо, то падала вниз. Металась над зелёной луковичкой кладбищенской несчастной часовенки.
Погост заволакивало белым пороховым дымом. Гроб опустили в глинистую жижу.