Но к этому времени миссис Уэйн уже успевала с волчьим аппетитом очистить тарелку и становилась поближе к двери: на случай если хозяйка выйдет из ступора, вдова была готова мгновенно исчезнуть.
В этом старом доме то царила мертвая тишина, то высокие покрытые штукатуркой стены набатом гудели от злобных голосов: скандалили из-за того, кому первому идти в туалет, обвиняли друг друга в воровстве, угрожали выселением. В моей «голубятне» не было двери, только потрепанная занавеска, которая, конечно, не могла служить мне защитой от частых проявлений людской гнусности. Оштукатуренные стены моей комнаты были разрисованы красно-зелеными пунктирными линиями. Окно располагалось в алькове. Оно едва заметно освещалось по ночам. Под ним стояла низенькая скамейка. Раз за разом, когда темнело, там появлялась какая-то непонятная серая фигура и садилась на эту скамейку в алькове. Фигура казалась нежной и грустной и напоминала ангела или престарелую мадонну — божьего одуванчика. Чаще всего это происходило зимними ночами, когда с неба лениво падали капли дождя; туч бывало слишком мало, и они не могли разлучить город с луной. Мне всегда казалось, что Новый Орлеан и луна прекрасно понимают друг друга, словно выросшие вместе сестры, которым для общения требуются теперь лишь безмолвные взгляды. Лунная атмосфера этого города возвращала мне силы всякий раз, когда энергия, с которой я носился по куда более шумным городам, истощалась и возникала потребность в отдыхе, уединении. Как только я получал глубокую психическую травму, ощущал потерю или терпел неудачу, то возвращался в этот город. И в такие периоды мне думалось, что я принадлежу только ему и никому другому в этой стране.
Во время первого приезда в Новый Орлеан никаких писательских достижений у меня еще не было, и я уже смирился с неизвестностью и неудачами. Выработал в себе религию терпения, а отчаяние тщательно скрывал. Ночи действовали успокаивающе. Когда гасили фонарь, состоявший из одной голой лампы, все зримое исчезало, и оставался виден лишь альков в узком углублении стены над Бербон-стрит, — мне чудилось, что я перехожу в некое состояние, не имеющее изнуряющей связи с внешним миром. Некоторое время альков пустовал — это была лишь ниша, куда проникал тусклый свет. Но после того, как я уносился куда-нибудь в своих мечтах или предавался воспоминаниям, а затем снова поворачивался, чтобы посмотреть в том направлении, туда бесшумно входила прозрачная фигура, садилась на скамейку под окном и начинала на меня пристально смотреть. И я засыпал. Ее руки были сложены на коленях, а глаза глядели добрым немигающим взглядом — именно такой был у бабушки во время приступов болезни, когда я обычно приходил в ее комнату, садился у постели и собирался что-то сказать или положить свою руку на ее, но не мог сделать ни того, ни другого, зная, что, если такое случится, я расплачусь, и это причинит ей куда больше вреда, чем болезнь.
Эта серая фигура всегда появлялась в алькове за несколько секунд до моего погружения в сон. И как только я замечал ее, то успокаивался и говорил себе: «О, вот-вот я освобожусь от всего этого, все исчезнет и вернется только утром…»
В одну из таких ночей ко мне в комнату пожаловал более земной гость. Я проснулся оттого, что почувствовал в постели тепло, но не свое; открыл глаза и увидел, что надо мной склонился человек. Тогда я вскочил и чуть не заорал, но руки гостя со всей страстью меня удержали. Он прошептал свое имя — это был больной туберкулезом молодой художник, который жил за стенкой. «Я хочу, хочу», — шептал он. Тогда я вновь лег и позволил ему сделать с собой то, что он хотел. Когда все было кончено, он, не говоря ни слова, встал и ушел. И скоро я услышал, как он кашляет у себя и что-то бормочет. Чувства с обеих сторон еще не остыли, но все же немного погодя я понял, что мои глаза закрываются, и сосредоточился на алькове. Да, она снова там сидела. Интересно, видела ли она то, что произошло, и как она относится к подобным мужским забавам. Но, вроде бы, ничего не случилось. Невесомые, сплетенные руки спокойно лежали на бесцветном платье, прикрывавшем колени, холодные серые глаза на беломраморном лице были неподвижны, как у статуи. Я понял, что она приняла это как должное, — не осуждая и не одобряя, — и закрыл глаза.