Старый Кантор не испытывал никакого внутреннего протеста к этой юной, слишком юной отравительнице с мятущейся душой, так неловко взявшей на себя роль Фемиды, первобытной Фемиды, пользующейся ритуалами, возникшими на заре цивилизации. Сейчас его интересовал только один вопрос, из-за которого он почти впадал в уныние: кто и зачем прикармливал Милену Соловьёву снадобьем? Ведь кто-то её прикармливал снадобьем, чёрт его побери! Может быть, всё-таки Лебешинский? Или… Кто же?
— Евгения, видите ли, мстительность, коей вы решили заняться — это тяжёлая душевная болезнь, как правило, не доводящая людей до добра. Это болезнь, которая постепенно, не сразу, завладевает вашей душой и вашими поступками, лишает вас покоя, и вы уже не в состоянии от неё освободиться. То, что вы решили со мной поделиться, безусловно, похвально, но, прошу вас, сделайте для себя выводы на будущее, — старый Кантор пытливо посмотрел на девушку, лицо которой почти ничего не выражало, если не считать обидчиво поджатых губ, и он в очередной раз подумал, что образ мысли женщины так и остался недоступен его пониманию, даже несмотря на его более чем почтенный возраст.
Девушка быстро попрощалась со стариком и с лёгкой душой вышла на свободу, оставив без внимания все его последующие утомительные философские рассуждения о высокой морали, высказанные им с покровительственной снисходительностью.
XLIV
Пётр Александрович поливал из старой железной лейки жирные бегонии, густо разросшиеся на подоконнике его библиотеки. Солнце в зеленеющем небе сегодня было как-то особенно неумолимо, надменно, словно готовилось вынести кому-то окончательный приговор. Старик стоял лицом к его строгим, насыщенно-алым лучам, сквозящим в старомодные деревянные ставни со щелями. Он то щурил глаза, то закрывал их, как человек разгадывающий сложный ребус.
— Итак, что же мы имеем? — он потихоньку разговаривал не то с цветами, не то сам с собой. — А имеем мы буквально следующее: главным претендентом в номинации «отравитель года» у нас, бесспорно, числится Вадим Петрович Лебешинский. Приносить подробные объяснения по этому поводу не имеет смысла, и так всё понятно. Достаточно произнести всего лишь одно сладкое, возбуждающее, манящее, волшебное, магическое слово «наследство». Это есть наиболее яркая трактовка мотива Вадима Петровича. Что-то мне подсказывает, видимо мой возраст, что бриллиантовая старушка вполне могла изменить собственные распоряжения в пользу малютки Милены. Здесь красавица Софья Павловна Романовская не так уж неправа. То, что Вадим Петрович рассказывает о более чем современных нравах этой самой бриллиантовой старушки, звучит вполне правдоподобно, но как-то не слишком убедительно. Ибо все любители свободы от морали и нравственности в молодости, перенасытившись ею до тошноты, особенно к старости, поголовно начинают страдать сильнейшим расстройством памяти, позволяя себе позабыть о некоторых собственных вольностях, беспорядочных страстях и прочих всевозможных излишествах своей бурной жизни, и становятся ярыми приверженцами пуританства. Ничего удивительного. Это почти правило. Уж я-то знаю. Далее мы переходим к нашему следующему участнику, а именно…
В какой-то момент, после нескольких минут размышлений, голова его склонилась над раскрытым томиком Хайдеггера и быстрый взгляд выхватил одну случайную фразу из текста: «Ищущий утешения преуменьшает и ложно трактует свою жертву…»
Глаза Петра Александровича округлились до неузнаваемости, и в них отразился страх, даже нет, не страх, а ужас, неподдельный ужас, точно он увидел кошмар наяву. Собственные рёбра превратились в железные острые скобы и, вместо того чтобы защищать лёгкие, принялись их крепко сдавливать. Каждый вздох стал даваться с трудом. Пётр Александрович принялся дышать аккуратно, часто и мелко, чтобы не задеть лёгкое о режущий край давящих на него тисков.
— Нет, нет, этого просто не может быть. Это совершенно чудовищная мысль, — изумлённо и испуганно шептал старик. Серебряная цепь выскользнула из петлицы фланелевой домашней жилетки и шумно упала на паркет, прервав тем самым его рассуждения. Старик медленно наклонился и поднял цепь потяжелевшими руками, совсем некстати вспомнив о давнишней подагре.
— Видимость, видимость. Все что-то демонстрируют. А что же Платон? Платон. Стоп, секундочку. Помнится, Ницше назвал Платона художником, и справедливо назвал. Он сказал, что Платон предпочёл «видимость» «бытию». А это значит, что он предпочёл ложь — правде, фиктивное — наличному. Да, Платон был убеждён в ценности «видимого». Что это я вдруг вспомнил? К чему я это всё? — задумался растерявшийся старик.
— Мальчик мой, Платон, иди сюда, — позвал внука Пётр Кантор.
— Ты сегодня брутально выглядишь, дед. Как-то даже помолодел, — вошедший Платон неестественно наигранно пытался быть оживлённым.