Граф несколько помолчал в бездвижности, и я начал сомневаться, дышит ли он еще, но приблизить ухо не решался. Лицо его странно играло разными оттенками – от угольно-черного, как у эфиопа, и через свинцовую бледность с мерцающими крапинками смертного пота до зимне-закатного, отражая трепет и метания факелов наружи.
Граф заговорил вновь, еще тише:
- Холодает то ли кругом, то ли тут, в груди… Зима на гору взошла. Значит, пора.
Граф стал приподнимать правую руку с подлокотника кресла, и в моем теле от макушки до пяток стал подниаться сильный холод. Граф прикоснулся к рукояти кинжала, засевшего у него ниже левой ключицы, и шумно втянул в себя эфир земной – верно, набирал сил для последнего дела жизни.
- Стой! – вдруг остановил он то ли меня, подступившего к нему на полшага, то ли самого себя. – Еще скажу: найди моих дочерей и отдай им вот этот перстень.
Граф уже с предсмертной медлительностью стащил перстень с указательного пальца правой руки зубами – видно, левая его рука уже не поднималась. Он назвал ту самую улицу в Городе и тот самый дом, о коих уже спрашивал меня раньше, когда проверял, вправду ли я из Второго Рима. Вот, оказалось, куда и к кому он отправил свою семью.
- Расскажи им об отце так, как сможешь ты, монах, гонитель демонов зла, а этого идола с дьявольскими струнами к ним не подпусти, - твердо повелел граф, сделал еще пару трудных, но сладостных, как родниковая вода для путника, вздохов и изрек нечто удивительное в том уже начинавшем отдавать гарью мраке: - Теперь я знаю, почему мучительно болеют и умирают безгрешные дети. У меня был первенец. Он умер на третий день по рождении…
- Матери в муках рождают нас на свет, - продолжал граф. - А потом мы всю жизнь в муках рождаемся в то царство, откуда был изгнан Адам. Таким вот обходным путем движемся обратно. Чем раньше и мучительней умрешь, тем большую радость и легкость обретешь там, куда родишься вновь. Безгрешным младенцам легче: они еще не знают об утехах не материнской, но своей утробы, потому не успевают заблудиться на обратном пути и нечаянно родиться в нее, в свою же ненасытную утробу грехов. И не с египетских ли первенцев так заведено? Почему так заведено Богом, ты знаешь, монах?
Предо мной восседал, умирая, не какой-то мелкий властитель провинциальных зарослей на старых развалинах и пустырях, а едва ли не сам Марк Аврелий, теперь пришедший с тяжбой к Богу Единому подобно Иову – так поразил меня граф до последней глубины души. И что же я мог ответить ему? Так жаль, что на моем месте не было геронды Феодора – геронда нашел бы в тот кровный час для графа прямые слова утешения и вразумления.
- Я слишком молод, ваша светлость, - только-то и нашелся. – Мне такая мудрость еще не по плечу, но опасаюсь, а при том и чаю всей душой, что тайна откроется нам лишь тогда, когда мы родимся в то царство, о коем вы сказали, ваша светлость.
- Только бы не в свою утробу родиться, только бы не сбиться с пути, - вздохнул граф. – Лучше остаться убиенным младенцем, о коих – в Писании…
И вдруг заговорил с тенью холодного гнева в голосе граф, словно то я был повинен в промедлении:
- Если так, то более не тяни. И знай: когда я выну эту затычку, жить мне останется – десять пальцев разогнуть. Только успевай, раз Бог тебя за этим послал! Не успеешь, оба к демонам в яму скатимся, я тебя за собой потяну.
Граф уже взялся за рукоятку кинжала, ножнами коему теперь служил он сам, когда я едва не криком остановил его:
- Ваша светлость! Выньте, когда скажу сделать так при самом завершении Таинства! А то и вправду не успеть!
Надеюсь, Господи, Ты простишь мне то, как наотмашь сократил я чин Святого Крещения, да и не знал я многих святых молитв – грешен. Все тщился – успеть бы только, слишком говорлив был граф перед кончиной. Спросил лишь его, верует ли он в Тебя, Господа нашего Иисуса Христа, и отрекается ли он от сатаны и всех клевретов его. Граф отвечал кратко, уже без рассуждений, смотрел прямо перед собой, немного вниз, будто удивлялся, что дошел уже до конца моста.
- Теперь можно, ваша светлость, - изрек уж на спёртом выдохе, разумея, что беру на себя непомерное, разрешаю человека.
- Теперь можно, - повторил за мной граф, будто принял мои слова за часть чина, которую велено повторить крещаемому.
Он снова взял за рукоять чужое оружие, а я протянул руку к его груди горстью, как нищий за подаянием, – так боялся растратить, потерять хоть каплю его крови, уронить последнюю драгоценность тела, уже уходящего в прах.
Граф потянул и выгнул грудь большим костяным бугром, с шумом вздохнул.
- Не отпускает. Как рыбий гарпун зашел, - последней силою шепота усмехнулся он.
Тогда граф вновь натужился, вжался спиною в спинку кресла – и вдруг всем телом выкашлянул кинжал вон. Извергнутое тяжкое жало гулко грохнуло по столу, шаркнуло по крышке и грохнуло еще раз, но уже с кратким и мучительным звоном – в каменный пол.