Родители Модзелевского столь тщательно оберегали его от своих сомнений в правильности польской политической системы, что, будучи ребенком, он ужасался случайно вырывавшимся у них критическим высказываниям. После ареста генерала Вацлава Комара в 1952 году в связи с показательными процессами того времени Кароль пытался объяснять отчиму, вторя школьным учителям, что Комар был шпионом: «Мой отчим накричал на меня… Он никогда не бранился так, как в тот раз. Я говорил, что генерала арестовали, но отчим ответил: „Арест еще не означает, что человек виновен“. В то время эта банальная истина потрясла меня. Если отчим прав, значит, власти арестовывают невинных граждан. Кто мог сказать такое? Только враг…»
Юноша укрепился в своих выводах, когда разговор однажды зашел об изменениях в карточной системе. Его приемный отец высказался в том духе, что реформу задумали с единственной целью: «чтобы люди меньше ели и больше работали». Кароль был шокирован: «Лишь враг мог сказать что-то подобное… Я запомнил тот случай потому, что для меня все это было ужасным потрясением, мне трудно было согласиться с услышанным… Я не считал отчима врагом, но он рассуждал как враг. Чувство возникшего тогда диссонанса живо во мне и сегодня, после стольких лет»[1178]
.В утаивании и сокрытии «неудобной» информации семья Модзелевских была не одинока. Кшиштоф Помян, еще один выходец из коммунистического семейства, вспоминает, что «об арестах просто не нужно было говорить, их принимали без комментариев. А поскольку предмета обсуждения не было, размышлять также было не о чем». В 1952 году он вместе с приятелем-евреем читал отчеты о показательных процессах в Праге. Друг спросил его, что он думает о суде над Сланским, и Помян ответил, что у него нет никакого мнения по этому поводу: «Такой же процесс, как и другие». Друг взорвался: «Ты не видишь, что это антисемитское дело?» Этот первый разговор о процессах заставил юношу задуматься[1179]
.Ощущение раздваивающейся лояльности преследовало даже тех, кто был близок к власти. Ежи Моравский, в то время возглавлявший Союз польской молодежи, не сомневался в своей юношеской вере в коммунизм даже в сталинские 1950-е годы. Но даже тогда он считал партийные собрания откровенно скучными: «Все эти мероприятия проходили предельно формально. На них царил дух нетерпимости к иному мнению. От присутствовавших партийцев ожидалось только согласие. Все должны были думать одинаково и действовать одинаково… Эта формалистика губила энтузиазм».
Позже Моравский стал одним из ведущих пропагандистов страны; точнее говоря, именно он был человеком, который решал, какие сталинские лозунги надо использовать в публичных местах. Но даже на этом высоком посту его мучили сомнения по поводу работы: «Что-то внутри меня всегда говорило, что это неправильно, эстетически непривлекательно… но с другой стороны, именно так мы и убеждали людей в своей правоте»[1180]
. Возможно, в этом воспоминании мемуарист не вполне честен — задним числом легко рассказывать о сомнениях и колебаниях, но неоднозначность восприятия признавалась в то время многими. «Двенадцать лет нацистского режима кое-чему научили людей, — говорил профессор из Лейпцига знакомому партийцу, — и если они подозревают, что человек как-то связан с властью да вдобавок с партией, они немедленно закрывают рты»[1181].Раздвоение личности между домом и школой, друзьями и работой, персональным и общественным было единственным способом для людей жить в мире с режимом. Некоторые пытались предпринимать то, что Иван Витани называл «собственноручной промывкой мозгов». Это не было похоже на решительную попытку Оскара Нерлингера превратиться из художника-абстракциониста в социалистического реалиста, скорее речь шла о том, чтобы заставить себя молчать. После войны Витани, будучи активистом движения народных колледжей, с энтузиазмом изучал крестьянскую музыку и народные танцы. Но после того как он в 1948 году выступил против смещения руководства организации Nekosz, его исключили из колледжа и подвергли партийному разбирательству. В конечном счете его оставили в партии, но тут началось дело Райка, и в средствах массовой информации зазвучала некая угроза. Хотя Витани сотрудничал с режимом, работая в министерстве культуры, он решил, как он рассказывает: «Я не буду больше думать о проблемах страны. Я не хочу о них знать. Единственное, чего я хочу, — это заниматься своей работой».
Из общительного и склонного поспорить молодого человека он превратился в молчуна. И хотя через многие годы он соглашался с тем, что о пользе тактики «собственноручной промывки мозгов» можно спорить, именно благодаря ей, по его словам, ему «удалось выжить». Он вел себя так, как надо было вести себя в социалистическом обществе. Он знал границы дозволенного; свои мысли держал при себе; избежал ареста. В то время это считалось большой удачей[1182]
.