Глаза его шаловливо блеснули – мол, уважь каприз старика. Он научился этой уловке с тех пор, как старость взяла свое, сделала его неповоротливым и повредила его сердце. Если бы дети поехали с нами, они бы действительно его отвлекали, но он думал о себе, а не о них. Он выиграл Хельсинкскую премию по литературе. Для него это было серьезно. Он хотел насладиться этой победой сполна, с толком, с расстановкой, не отвлекаясь на попытки угодить всем членам семьи, что в большой семье всегда невозможно.
Он и прежде получал премии, не такие важные, и наши причесанные и наряженные дети присутствовали на банкетах, званых ужинах и коктейльных приемах и в детстве, и в отрочестве. Не знаю, как он к этому относился, но мне всегда нравилось ходить на торжества с детьми. Я цеплялась за них, когда мне становилось невыносимо. Если быть до конца честной, я использовала их как живые щиты. Щиты в красивых платьицах и во взрослом костюмчике и туго завязанном галстуке, зелено-золотом, из магазина «Одежда для юных джентльменов».
На этих приемах я всегда напивалась – пила и белое вино, что мне подносили, и шампанское, и все подряд. Дети это видели и научились распознавать момент, когда у меня затуманивались глаза.
– Мам, – однажды прошептала Сюзанна, когда мы стояли под маркизой на приеме Академии искусства и словесности, куда Джо только что почетно приняли. За ужином я поела отварного лосося, но этого оказалось недостаточно, чтобы нейтрализовать количество выпитого. Я еле держалась на ногах, слегка покачивалась взад-вперед, и Сюзанна – ей тогда было тринадцать – удержала меня, выставив руку.
– Мам, – чуть громче и недовольно сказала она, – ты пьяная!
– Есть немного, дорогая, – прошептала я. – Прости. Прости, если тебе рядом со мной неловко.
– Вовсе нет. Но давай уйдем, – сказала она, и я не стала сопротивляться, когда она увела меня прочь из этого цирка. Мы пошли по улице в Верхнем Манхэттене, где стояли несколько такси и мужчина курил на выходе из винной лавки. Сели на крылечке здания прямо в нарядных платьях, я выпила бутылку сока из гуавы, который Сюзанна купила мне в лавке, и попыталась разогнать туман в голове, чтобы можно было вернуться на прием.
– Если ты так несчастна, – тихо сказала дочь, – почему не уйдешь от него, мам?
Но я этого не сказала; я ответила иначе:
– Кто сказал, что я несчастна?
Она пристально посмотрела на меня, не говоря ни слова.
– Когда я выйду замуж, хочу, чтобы все у нас было просто, что все смотрели бы на нас и понимали, почему мы вместе, – ответила она.
Она вышла за мужчину, который отличался от Джо, но, как оказалось, не вполне соответствовал ее потребностям. Марк был красив, сложен, как гончая – тело бегуна, золотистая стружка волос на длинных загорелых запястьях. Но он за всю жизнь не прочел ни одной книги, кроме разве что биографий Джефферсона и Франклина или хроник арктической экспедиции; художественной литературой он не интересовался, как, впрочем, и любым искусством.
Сюзанна была одинока; я знала это наверняка, видела ее одиночество среди других маленьких трофеев несчастливой жизни, которые она торжествующе предъявляла мне, как часто делают дети; они выстраивают целый музей разочарований и приглашают в него родителей, словно хотят сказать –
Моя дочь была женщиной, разочаровавшейся в своем отце. Она лепила для Джо глиняные горшочки на занятиях гончарным ремеслом – бесконечный поток керамики, призванный завоевать его внимание. Его любовью она уже обладала; завоевать любовь было легко. А вот со вниманием было сложнее: как, как ей его получить? Она не была его сексуальной партнершей. Не была его коллегой. И книгой она не была. Она была всего лишь девочкой за гончарным кругом, яростно ваявшей чашки, пиалы и тарелки для отца, который никогда не стал бы пить из них, никогда не стал бы из них есть; он максимум мог поставить в одну из чашек карандаши, а тарелку сунуть в ящик стола.