Мне было стыдно. Я не хотела на это смотреть; мне хотелось выкурить сигарету и пойти домой. А вот Тоша заистерила.
– Джоан, Джоан, вели им прекратить! – кричала она и цеплялась за меня, а я поражалась, почему ее так встревожили эти дурацкие петушиные бои.
– Это ненадолго, – сказала я и оказалась права; правда, все закончилось не так, как я ожидала.
Джо потянулся к комоду и взял первый попавшийся под руку предмет. Это оказалась скакалка; он обмотал ее вокруг тощей шеи Льва и туго затянул, но помедлил, и этого промедления хватило, чтобы толпа гостей лихорадочно бросилась к кровати с балдахином и повалилась на нее; кровать, в свою очередь, тут же обрушилась под весом всех этих писателей, поэтов и эссеистов.
Уверена, Джо не хотел задушить Льва; он сделал это ради шоу, для него это было карикатурное проявление гнева, перформанс с использованием самого абсурдного в мире реквизита – детской скакалки. Но кто-то вызвал полицию, и Джо забрали в участок; я в ужасе проследовала за ним на такси. Слетелись репортеры, весь вечер прошел в допросах, а тем временем в отделении скорой помощи Пресвитерианской клиники Нью-Йорка шею Льва Бреснера осмотрели медсестры, которые никогда о нем не слышали и не понимали, с чем имеют дело, не догадывались, какой накал страстей это событие вызовет и какие у него будут отголоски, как оно станет «той самой знаменитой дракой» и «враждой», эпохальным моментом в жизни двух знаменитых писателей.
У Тоши началась настоящая истерика. В приемной скорой помощи она орала и причитала в голос, выкрикивала «мама! папа!», хотя ее мама и папа давным-давно погибли в концлагере. Врачей ее состояние обеспокоило куда больше, чем состояние ее мужа; я слышала, как они обсуждали возможную госпитализацию для оценки ее психического состояния, но наконец ей дали седативное, она успокоилась, и их с Львом отправили домой.
Эта история преследовала нас еще несколько месяцев: мне пришлось внести залог, затем назначили дату слушания и наконец Лев публично снял все обвинения. Общие друзья уговорили его «отпустить ситуацию». Он долго и мучительно раздумывал и анализировал эту жалкую и постыдную потасовку, и наконец решил не давать делу ход; они с Джо снова стали друзьями, извинились друг перед другом, обнялись, вслух поплакали, утерев глаза и носы об рубашки друг друга, посмеялись, описали случившееся с обоих точек зрения в известном журнале и сходили на ужин с нами, женами.
Мы, жены, таскались за ними по всему Нью-Йорку. Однажды на крыше (уж не помню, как нас туда занесло, было очень холодно и поздно, но мужчины захотели полюбоваться городом) Тоша Бреснер повернулась ко мне и произнесла:
– Знаешь, Джоан, мы же терпим их всю нашу жизнь.
– Неужели все так плохо? – спросила я.
Она замолчала и покраснела.
– Не все время, – поспешно ответила она. – А у тебя?
– Тоже, – кивнула я, – бывает лучше, бывает хуже. – Я окинула взглядом крыши, клубы дыма, вырывавшиеся из труб, реку Гудзон вдали – севернее по течению стоял наш дом, ждал нас, темный и молчаливый. Мне раньше нравилось в нем находиться, просыпаться по утрам и слышать скрип и звуки рассыхающегося дерева, даже смотреть на Джо, который спал, закинув руку за голову и зажмурив глаза, словно хотел вцепиться в те крохи сна, что ему удалось урвать. Я не лгала Тоше. Я не всегда была несчастлива; у нас с Джо было и хорошее, особенно в самом начале. Мы танцевали в гостиной. Занимались любовью у стены. Однажды вместе испекли большой пирог к празднику. Гуляли, обнявшись. Потом все это сменилось ощущением комфорта, тихими вздохами облегчения. Во всех браках было хорошее. Даже у Тоши и Льва. Даже у нас.
Но сейчас мы с ней стояли на крыше грустные и уставшие, и хотя она пыталась донести до меня всю глубину своего страдания, я не хотела об этом знать. Я не хотела знать, что для нее эта жизнь действительно была невыносимой – все, что она повидала, и все, с чем осталась – с необходимостью карабкаться вслед за этим знаменитым, вспыльчивым и амбициозным человеком, взбираться с ним по металлической лестнице среди ночи на крышу дома.