Тут меня осенила сумасбродная, ребяческая мысль — уж не знаю, по какой нелепой ассоциации она залетела мне в голову.
— Послушай, — сказал я ей, — знаешь ли ты, что вот этим моим указательным пальцем я могу резать и наносить раны? Одним только пальцем. Не веришь? Сейчас увидишь сама. Дай мне руку.
Она протянула мне свой указательный палец, худенький, чуть искривленный.
— Теперь — внимание, — сказал я, держа ее палец в левой руке, — я потру мой палец о твой, и через секунду ты почувствуешь, что порезалась. Видишь, у меня в руке ничего нет. Ну, готова?
Это был известный мальчишеский фокус, но я надеялся, что она о нем не слыхала: держишь чей-то палец в левой руке, трешь его указательным правой, а в это время снизу в него невидимо впивается ноготь большого пальца левой руки, и жертва этой шутки воображает, будто испытывает боль от трения. Я проделал это с ней, и спустя несколько секунд она, скривив рот от боли, может быть, от изумления, отдернула руку.
— Видишь, видишь?
Она ничего не ответила, и я опять почувствовал, что она сейчас встанет и уйдет. Время было позднее, до рассвета уже оставалось недолго.
— Это фокус, я потом тебе объясню, в чем тут дело. Но сейчас, перед тем как ты уйдешь (тебе, конечно, пора, а то завтра ты будешь спать на уроках), давай полежим пять минут рядышком, просто так. Хочешь?.. Потушим свет, и в темноте каждый увидит то, что ему нравится. Только на пять минут.
Я погасил свет и, прежде чем лечь с ней рядом, протянул руку к комоду. Я точно знал, где лежит то, что мне нужно: старое бритвенное лезвие. Утром я бросил его сюда, потому что не знал, как от него избавиться: не хотел бросать в помойку, боялся, чувствительная душа, что мусорщик порежет себе руки! Бритва была старая, затупившаяся, но для моих целей еще достаточно острая... Я уже сказал, что это была сумасбродная, ребяческая мысль: ну можно ли придумать что-нибудь более неподходящее? Неужели я и в самом деле мог думать, что она ничего не заметит?
— Что ты видишь? Ах, да, в темноте ты не можешь об этом рассказать. А вот я вижу... я вижу фьорд. Знаешь, что такое фьорд? Это залив, замкнутый, сжатый и сдавленный высокими-высокими горами, неприступными и скалистыми. А вода там, внизу, темна как сталь, но не так, как озеро твоих глаз, они-то ведь темны как ночь. Посмотри: вот отсюда, если наклониться, мы можем увидеть внизу наше отражение, понятно, совсем маленькое. Время от времени туда прибывают тучи мышей, они приходят туда умирать, и никто не знает, почему: бросаются в воду и находят там смерть... Много лет назад над этим фьордом пронесся какой-то человек верхом на козе, а может быть, там до сих пор еще проносятся девы на небесных конях. Но кто сейчас сумеет их увидеть? Их увидим мы с тобой, нам с тобой это предстоит, так думаю я... а ты?
Я чувствовал, что она дрожит, представив себе все, о чем я рассказывал: страшное головокружение, глубочайшее, таинственное, безутешное блаженство фьорда.
— А что, если нам отсюда броситься вниз, как ты думаешь, что тогда случится? Представляешь, какой полет, какое это должно быть блаженство: летим и уже не чувствуем времени, не чувствуем боли, летим навстречу нашим отражениям там, внизу. А может быть, нам покажется, что мы поднимаемся, стремительно уходим в небо, в воде тоже ведь есть небо, по нему бегут облака, правда съежившиеся, потемневшие...
Бог мой, к чему было все это? Я не должен был так распускаться. Я должен был... Должен был.
— Ну хватит. Больше не вижу ничего. А вот послушай: ты знаешь, что этим самым пальцем я мог бы перерезать тебе вены? Сначала никто не верит... — И я взял ее за запястье.
Ни о чем не подозревая, она вяло позволила мне взять ее руку, такую тонкую и хрупкую в моей руке.
— Смотри же! — Это было шутливое предупреждение, как в игре, и в то же время последнее предостережение, исходившее из моего собственного нутра, от всех невидимых предметов вокруг, возвещавшее о действительной и грозной опасности.
Я стал тереть ей запястье указательным пальцем, как требует фокус; но теперь ее царапал не ноготь большого пальца. Мое маленькое лезвие царапнуло, рассекло кожу, а затем вдруг разрезало вены. Она издала сдавленный гортанный крик, отдернула руку и в первый момент на этом успокоилась. Но затем, видно, почувствовала, что ее заливает кровью, и вскочила — хотела зажечь лампу на комоде. Однако она не должна была этого делать, не должна, и все тут: ради нее самой, чтобы не испытывать ужаса, когда увидит, какой она стала. Впрочем, я уже и не помышлял об этом, во мне вырвалось на волю все мрачное, безобразное, безымянное, свирепое и торжествующее, что может быть в человеке, а также все, что есть в человеке свободного, ликующего, благодетельного, праведного, возвышенного и небесного. Моя душа перестала быть рабой слепых инстинктов, но, напротив, была свободна в своей необходимости. Пойми меня правильно, ты, что прочтешь эти страницы, — не свободой необходимости, но в своей необходимости (быть может, той же необходимости, что бдела над ее душой?). То, что случилось, не могло не случиться.