Сначала эта поездка казалась вполне обычной. В моем купе было несколько женщин, и к моменту, когда мы прибыли в Мельк, я уже знала, как долго каждая из них мучилась в родах. Ко мне липла испуганная девочка. Я с трудом от нее избавилась. За нами приглядывала смотрительница, суетливая немка. В нацистской форме она казалась внушительной, но ночами она растерянно бродила по вагону в пижаме, не зная, что с нами делать.
В Лейпциге нас согнали в комнату и под надзором двоих полицейских приказали смыть помаду и вообще любой макияж. На выход в туалет приходилось просить разрешение. Дальше мы поехали на местном поезде. К этому моменту болтовня давно стихла. С нами несколько часов обращались, как с заключенными, и мы внутренне превратились в заключенных. Мы были тихи и осторожны. Я все время стояла у окна и смотрела на немецкие пейзажи, на чистенькие деревни и аккуратные одинаковые домики. За пределами деревень зима еще держала позиции. Кое-где лежал снег, а вокруг него – липкая грязь.
«В эту грязь нас и везут», – сказала я себе.
В Магдебурге нам пришлось самостоятельно затаскивать багаж вверх по крутой лестнице. Новый, очень медленный, поезд привез нас в Штендаль. Мы мерзли на платформе.
Пришли фермеры – простые, грубоватые люди, старавшиеся вести себя высокомерно. Для них это явно было в новинку. Они осмотрели нас, словно лошадей, и разделили на несколько групп. Владелец самой маленькой фермы забрал двух девушек. Несколько человек взяли по восемь-десять работниц. Я вошла в самую большую группу. Нас было примерно восемнадцать, и мы должны были работать на Плантаж Мертенс в Остербурге. Это была огромная ферма в шестьсот моргенов. (Эту немецкую единицу измерения, равняющуюся примерно 2/3 акра или 2 800 кв. м2
, изобрели средневековые фермеры. Именно столько, по их оценке, можно было вспахать за одноНа следующий день мы приступили к работе.
Я никогда в жизни ничего подобного не делала. Не прогуливай я физкультуру, я, наверное, была бы покрепче, но жалеть об этом было уже поздно.
Работали мы с шести утра до полудня, а потом с часа до шести вечера, шесть дней в неделю и еще полдня в воскресенье. Мы должны были садить фасоль, свеклу и картошку, а также срезать спаржу. Чтобы срезать спаржу, требовалось нащупать в земле нежный росток, перерубить его ножом, вытянуть добычу и засыпать образовавшуюся яму. Мы проделывали это несколько тысяч раз в день. Очень скоро у нас заболели все мышцы и суставы. У меня ныли кости и голова. Герр Флешнер – мы его звали
На Принц-Ойгенштрассе мне сказали, что на Плантаж Мертенс я должна буду проработать полтора месяца. В поезде – что два. Когда же я сказала о двух месяцах Надсмотрщику, он покатился со смеху. Хорошо помню этот смех – визгливое кудахтанье, подошедшее бы какой-нибудь мелкой сошке среди бесов в Аду.
«Определенным расам суждено работать на другие расы, – вещал он, наблюдая за нашей работой. – Так рассудила природа. Именно поэтому на нас, немцев, работают поляки, французы и вы – а завтра будут работать и англичане».
Я пыталась вырыть канаву. С ее краев постоянно осыпалась земля. Надсмотрщик кричал: «Быстрее! Шевелись!» Я старалась работать быстрее. «Идиотка! – взвизгнул он. – Тупая еврейская дрянь! Ты бесполезна!» Я расплакалась. Но никто не проявил бы ко мне сочувствия, даже если бы я наплакала целую канаву слез.
Ночью я отругала себя за то, что так недостойно повела себя перед этим омерзительным человеком. Я поклялась, что такое не повторится, и сдержала свое обещание. В следующие несколько недель надсмотрщик обнаружил, что я стала одной из лучших его работниц. Новой жертвой он избрал одну несчастную румынку. «Ах ты старая карга! – визжал он – Поганая еврейская тупица! Кому ты такая нужна?» Он тыкал ее, как котенка, лицом в грязь.
Иногда Фрау Мертенс, свежая и подтянутая, выходила в поля посмотреть, как продвигается работа. В ней было что-то от колониальной дамы. Вместо приветствия она всегда улыбалась и говорила нам: «Хайль Гитлер». Мы разгибали спины и молча смотрели на нее. Никто ей не отвечал. У нее был немного разочарованный вид.