Я умоляла Пепи передавать мне новости. «Правда, что Крит захватили?» – спросила я у него в конце мая 1941 года. Для меня Крит был островом из древнегреческих мифов. Я представляла себе, как немцы стреляют в плоских, словно сошедших с фресок, бородатых воинов в сандалиях, потрясающих изящными, тоненькими копьями.
Для меня война все еще была чем-то нереальным. Я знала, что нацисты бомбардируют испанские города, но не могла поверить, что нападение на обычных граждан и правда возможно. Понимаете, тогда в глубинке Германии еще широко использовали лошадей. Тогда мало кто понимал, что такое современная война.
Однажды, когда мы, как обычно, в шесть утра шли к спаржевым полям, на горизонте собрались черные тучи. Мы знали, что скоро будет дождь, и надсмотрщик тоже прекрасно это знал. «Ну быстрей, быстрей», – бормотал этот взволнованный человечек, боясь за нормы выработки. Пошел дождь. Земля размякла, и ножи стали скользкими. Мы все ожидали, что он вот-вот скажет: «Ладно, хватит», но он этого не говорил.
Он стоял себе под зонтиком, а мы копошились в грязи, срезая спаржу. Когда вода стала падать с неба сплошным потоком, и спаржа заплавала в ней, как бирманский рис, нам наконец разрешили укрыться от дождя в сарае.
Мы подумали, что надсмотрщик вызовет машину и отправит нас домой, но не тут-то было.
«Сейчас немного успокоится, – сказал он, – и обратно в поле».
Фрида – та, что потеряла десять зубов – заплакала. «Как спаржа может быть важнее людей? – спрашивала она. – Зачем вообще жить, если мы только мучаемся и мучаемся без конца?»
Случилось чудо. Тронутый ее словами, надсмотрщик отпустил нас домой.
Как видите, даже самые бесчеловечные люди не всегда остаются бесчеловечными. Жизнь показывала мне это снова и снова: в моральном отношении люди абсолютно непредсказуемы.
С нами работал один француз по имени Пьер. Его имя казалось немцам непроизносимым, поэтому его звали Франц – сокращением от
«Эглес», – кричала я ему.
«Нет, нет,
«Пальм де тюр!»
«
Как-то раз я сфотографировала его на свою фотокамеру и отправила пленку в Вену, чтобы Пепи проявил ее, и Франц мог передать фото жене и детям.
Пепи заревновал! Как и многие другие немцы, он думал, что у французов есть какое-то особое эротическое обаяние, и боялся, что наш Франц меня соблазнит.
«Забудь эти глупые стереотипы, – написала я своему гениальному другу. – Поверь мне, Франц слишком измучен работой, голодом и тоской по семье, чтобы замышлять хоть что-то эротическое».
Соблазнить нас пытались исключительно немцы. Надсмотрщик, например, завидев Фриду, начинал грубо шутить, надеясь привлечь ее своей властью. Вернер, местный паренек, собиравшийся на двенадцать лет записаться в армию, вечно тянул лапы к Еве, миловидной дочери бывшей служанки. Отто, коричневорубашечник с соседней фермы, не упускал случая сделать нам какое-нибудь грязное предложение или просто скользко и вульгарно пошутить.
Фермеры стали гордыми и надменными. Они питались лучше всех в Германии. В их полях, словно на каких-нибудь заводах «Фольксваген» или «Сименс», работали самые настоящие рабы. Рабов им поставляли бесперебойно, а в обмен они должны были вкусно кормить местную нацистскую элиту.
«Над нами смеются, – ухмылялся Отто, – но мы еще посмотрим, кто будет смеяться последним!» За тушку поросенка или курицы он просил несусветных денег. Он обожал наблюдать за тем, как горожане из кожи вон лезут, чтобы заработать на его продукты.
В письмах от родных между строчек угадывались плохие новости. В Вене жилось все труднее. Я отлично знала, чего именно не хватает маме: именно это она мне обязательно присылала. Замерзая, она укладывала в посылку варежки из где-то найденной желтой пряжи. Голодая, отправляла мне крошечные кексики.
Скопив несколько рейхсмарок, я отправила их Пепи, чтобы он купил моей маме мыла, мне – писчей бумаги, а Анне, его матери – небольшой подарок: я все еще не оставляла надежды добиться ее расположения. Если выходило купить у фермеров яблок, картошки, фасоли или спаржи, все эти богатства я переправляла Пепи, маме, Ромерам или Юльчи: я не сомневалась, что все это будет разделено по совести.