– Надеюсь, ты ценишь то, что я отношусь к тебе не как к ребенку, а как к солдату, – сказал Ян, взывая к естественному желанию сына считаться человеком серьезным и взрослым. – Я в нашем доме офицер, и я твой командир. И в военное время ты обязан выполнять только то, что я приказываю, не проявляя инициативы. Если ты хочешь, чтобы между нами и дальше сохранялись такие отношения, тебе придется поклясться, что ты не станешь делать ничего без моего ведома. То, что вы замышляли с Ежиком, попадает в категорию «анархия и самоуправство», и за это тебя полагается наказать, точно так, как это было бы в регулярной армии.
Только какое наказание отец в роли военного командира должен выбрать для ребенка в роли солдата? Риск в глазах ребенка был вовсе не таким, как в глазах взрослого, ребенок не мог сознавать далеко идущие последствия своего поступка, а наказание действенно только тогда, когда обе стороны считают его справедливым – справедливость остается золотым стандартом детства.
Поэтому Ян спросил:
– Может быть, сам скажешь, как я должен тебя наказать?
Рысь серьезно обдумал вопрос.
– Ты можешь меня отшлепать, – предложил он в итоге.
По-видимому, так Ян и поступил, потому что Антонина, описывая эту сцену в дневнике, заметила просто: «И вот таким нехитрым способом наше собственное семейное подполье было разгромлено».
Глава двадцать седьмая
Весной 1943 года Антонина наконец-то поднялась с постели вместе с проснувшимися от спячки сурками, летучими мышами, ежиками, скунсами и сонями. До войны она любила весенний громкоголосый зоопарк со всеми его шумными «Приди!», «Отстань!» и «Аллилуйя!», в особенности по ночам, в затихшем городе, когда звуки дикой природы летели из зоопарка, словно из гигантского музыкального автомата. Время животных, сталкиваясь со временем людей, выбивало диковинный ритм, которым она наслаждалась и о котором часто писала, например предаваясь мечтам в своей детской книжке «Рысята»:
«Когда весенняя ночь укутывает Варшаву в темное покрывало и сверкающие огнями вывески разбрасывают по темным улицам веселые отсветы, когда тишину спящего города нарушает клаксон запоздалой машины, на правом берегу Вислы, среди старых плакучих ив и тополей слышны таинственные звуки дикой природы и пронзительные крики джунглей. Играет эстрадный оркестр волков, гиен, шакалов и собак динго. От рыка разбуженного льва живущих по соседству обезьянок охватывает ужас. Встревоженные птицы испуганно кричат на прудах, а Тофи и Туфа [рысята] заводят серенаду тоски по дому. Их мяуканье, резкое и пронзительное, перекрывает другие ночные звуки зоопарка. Вдали от нетронутых уголков мира мы размышляем о законе Матери-Природы с ее нерассказанными тайнами, которые все еще ждут, когда их раскроют, мы живем среди наших товарищей по Земле, животных».
Пока в воздухе все еще ощущалась прохлада, а мышцы оставались слабыми от недостатка движения, Антонина жила в коконе из шерстяных поддевок, толстых свитеров и теплых чулок. Ковыляя по дому с тростью, она была вынуждена заново учиться ходить, колени у нее дрожали, вещи выскальзывали из рук. После стольких лет снова впав в младенческое состояние, она чувствовала, как ее балует Магдалена и все остальные, позволяя побыть маленькой больной девочкой, над которой хлопочет все семейство, но при этом она ругала себя и «ощущала смущение и свою бесполезность». Целых три месяца ее работу делали другие, прислуживая ей, нянчась с ней, и даже теперь, когда она жаждала вернуться к своей роли в домашнем хозяйстве, она не могла ничего делать. «Что же я за женщина такая?» – бранила она себя. Каждый раз, когда она заявляла об этом вслух и ее слышали Магдалена, Нуня или Маурыций, они возражали:
– Прекрати! Мы тебе помогаем из чистого эгоизма. Скажи на милость, что мы будет делать без тебя? Твоя единственная работа – окрепнуть. И еще отдавать нам приказания! Нам так не хватает твоей энергии, остроумия и, да-да, твоего легкомыслия. Будешь снова нас веселить!
Тогда Антонина смеялась, приободрялась и медленно взводила пружину механизма этого безумного дома, словно он был антикварными часами. Она писала, что все постоянно следили за ней, беспокоились, не позволяли ей уставать, мерзнуть, голодать или переживать, и она была благодарна им за то, что «баловали меня как никто и никогда». Записывая эти слова, она чуть ли не признавалась в своем сиротстве. Покойные родители остались в далеких, опаленных революцией годах, но их отсутствие ощущалось постоянно, – это невыразимое словами горе настигло ее в девятилетнем возрасте, когда родители встретили свой конец от рук большевиков, слишком страшный, чтобы ребенок мог его вообразить. Может быть, родители преследовали ее в воспоминаниях, однако она никогда не упоминала о них в мемуарах.
Друзья Антонины помогли ей собраться с силами, убеждали ее лечиться отдыхом, и в их тесном кружке она выздоравливала и по временам «даже забывала об оккупации» и своем «неукротимом желании, чтобы война побыстрее кончилась».