Он подкинул несколько кусков угля в камелёк, присел на корточки и стал греть руки над огнём. Отблески пламени метались по его лицу, и оно менялось беспрестанно.
— Я всё ждал, ждал тебя, — продолжал Левский, — а потом думаю: не пошёл ли ты сюда? И угадал. Что, нездоровится?
— Ах, Васил, всё-то ты замечаешь! Но только у меня совсем не тот недуг. И даже тебе не откроюсь до конца… Опять это проклятое слово! Вот привязалось. Васил, ты на одиннадцать лет старше, а не сдаёшься, весел как всегда, хоть тоже наверняка не обедал сегодня…
— Чего ж ты молчишь, друже? — Левский выпрямился, свет падал теперь на него снизу, а огромная тень взметнулась и растворилась во мраке за стропилами. — Худо тебе?
Голос его полон тревоги. Нет, не утаить от него свою слабость.
— Худо, Васил. Не могу больше терпеть эту бессмысленную жизнь. Я теряю веру, Васил.
Левский шагнул к нему, стал вглядываться в лицо друга. Оно всегда было красивым, мужественным. Васил любит следить за каждым его движением, когда Христо говорит. Но теперь что-то произошло в нём. Чёрная курчавая бородка юноши придавала лицу совсем иное, чем прежде, выражение, — старила, скрывала волевые черты. И глаза уже не сверкали былым огнём.
— Ну говори, — Левский присел возле друга. — Во что ты теряешь веру? В наше дело?
— В людей.
Васил молча ждал продолжения, и Христо не выдержал паузы.
— Я ходил к Христо Георгиеву, — сказал он.
— Из Добродетельной дружины? — заинтересованно спросил Левский, даже придвинулся к нему.
— Да, он ходит там в руководителях. Богатый человек и мой родственник. Я сказал ему, что бедствую, что из-за плохой одежды мне стыдно днём выходить на улицу, что я заложил свои книги, что я голодаю, наконец. Просил помочь… — у Христо запершило в горле, и он судорожно глотнул. — Знаешь, что ответил мне мой богатый тёзка? Что не имеет возможности…
Левский вскочил и пошёл к двери. У Христо зашлось сердце: он на миг подумал, что друг, презирая его, уходит навсегда. Но Левский уже шёл обратно и лицо его лучилось улыбкой.
— А ведь он правду сказал, этот твой родственник. Он действительно не имеет возможности помочь тебе. По сравнению с тобой он жалкий нищий. У него нет ничего — ни родины, ни чести, ни совести — и нет надежды когда-нибудь обрести их. Ему-то самому даже жабы не помогут.
Ботев смотрел на друга с недоумением.
— Какие жабы? О чём ты говоришь?
Левский расхохотался. Он стоял, скрестив ка груди руки, и было в его крепкой плечистой фигуре столько уверенности и силы, что Ботев залюбовался им.
— А вот послушай. Заболел я. Тяжело заболел. Друзья, разумеется, обеспокоились, стали лечить. А как — не знают. Нашли знахаря, посоветовались. Надо, говорит знахарь, к животу жаб прикладывать — как рукой, говорит, болезнь снимет. А дело было зимой, как сейчас. Кинулись друзья к Дунаю, стали в замёрзшем болоте на берегу жаб выкапывать да к животу моему прикладывать.
— И помогло? — тоже смеясь, спросил Ботер.
— Если того знахаря спросить, он с пеной у рта будет доказывать, что именно жабы меня и спасли. А на деле иначе было. Видят друзья, что плохо мне по-прежнему, разыскали двух врачей, пригрозили! мол, умрёт Васил, тогда и вам смерть. Вот те и постарались.
Угли в камельке разгорелись. Васил снова стал греть над огнём руки. И вдруг хлопнул себя ладонью по лбу:
— Надо же, заболтался и о главном забыл!
Он достал из кармана небольшой свёрток, развернул и протянул Ботеву.
— На, угощайся. Меня сегодня накормили, а это я для тебя прихватил.
На газете лежал кусок хлеба с сыром.
Христо не поверил, что Васил сыт, но отказаться не было сил. Сыр был такой пахучий…
А Левский снова грелся у камелька и напевал:
— Любили мы эту песню, когда с четой воеводы Хитова гуляли по Старой Планине, — проговорил он, и Христо понял, что друг сейчас мысленно переживает события двухлетней давности. Эх, мать родная Стара Планида, когда ещё свидимся мы? Да и свидимся ли?
— Доведётся ли нам снова побывать на Балканах? — вздохнул Ботев. — После того, что произошло на вершине Бузлуджи, никто не решится повести новые четы.