Прошли дни, все встало на свои места.
– Как хорошо все же, – Инфант обвел взглядом привычный завал в своей отдельной коммуналке. – И колеса автомобильные на месте, и соседки-бабульки на кухне привычно скворчат в своих сковородках и подкармливают на радостях, что вернулись. Обои, конечно, жалко, попорчены они оказались, ну да бог с ними, не в них, обоях, счастье.
Тут Инфант вздохнул, как вздыхал в старые, добрые времена, и продолжил:
– Как все же хорошо оказаться самим собой, привычным, удобным, знающим все про себя. Без сюрпризов, одним словом. Когда не надо картонки постоянно раскрашивать и вообще никак творчески в рифму изгаляться. Как приятно сознавать, что ты можешь чудить на полную катушку, не отказывая себе ни в чем, не оглядываясь боязливо по сторонам. Что ты можешь жить в согласии со своей неадекватностью. Да и что такое неадекватность, если не обратная сторона скучной, обыденной, сероватой адекватности? Потому что если для одних из корыто наполовину выплеснуто вместе с ребенком, то для других в него наполовину влито без всякого ребенка.
– Это точно, – согласились мы, удовлетворенно кивая, констатируя, что Инфантова мысль успешно восстанавливается после болезни и становится все более и более неразборчивой.
– Да и вы, лапули, рядом. И за вино спасибо, что притащили, пополнили оскудевшие запасы.
– Да ладно, ерунда, – махнули мы с Илюхой рукой. – Ты скажи, куда женщина с голой спиной делась?
– А, Алченок-то. Свалила Алченок, когда узнала, что выставка в Париже – это всего лишь пиарный трюк. Что не было ни выставки, ни Парижа, ни Ля Фигаро, ни Ле Помпиду. Но мы с ней все равно в друзьях остались, да и как иначе, особенно после того, что между нами случилось. У нас же с ней физическая близость была. Даже перезваниваться договорились. Хотя, если честно… – Тут Инфант помялся немного. – Понимаете… Как женщина она меня не совсем устроила.
– Что такое? – удивились мы избирательности Инфанта, которой раньше за ним не замечали. – Накручиваться, что ли, не может?
– Да нет, может, – конфиденциально сознался Инфант. – Но только в другую сторону. А мне в другую непривычно, даже больно немного.
– Ну это понятно, – разделили мы с Инфантом его проблему. – Так бывает. Особенно когда ты привык к одной накрутке, а тут тебе раз – и совершенно обратная на голову свалилась.
Мы помолчали, покивали, поотпивали вдоволь, посмотрели друг на друга, по сторонам…
– Да, хорошо, – снова выдохнул Инфант, наливая всем по новой.
И мы выдохнули вслед за ним, соглашаясь, мол, действительно, хорошо.
Потому что снова был поздний вечер, пятница, торопиться было некуда, ночь только разворачивала свою ковровую дорожку – не хуже, чем на ежегодном Каннском кинофестивале. Но мы не спешили на нее вступать, мы вообще никуда не спешили. Мы сидели у Инфанта на какой-то Ямской-Тверской – все было привычно и знакомо, как всегда, и потому действительно хорошо.
– Так что, ты ее не видел с тех пор? – спросил я, имея в виду Аллу Леонардовну.
– Не-а, – сразу привычно погрустнел Инфант. – Я вот уже почти как неделю вообще никого не видел, кроме вас, да и бабулек-жиличек, конечно.
Я пригляделся к нему, особенно к лицу. Он был снова похож на слона, и снова тихие слоновьи слезы вынужденного воздержания начинали прорезать борозды на его округлых щеках. А я-то думал, что слоны могут продержаться значительно дольше, чем всего одну неделю.
– Инфантик, не грусти, все путем, – подбодрил я его. – Ты мне одиноким слоном больше нравишься, чем Маниным поэтом.
– Это точно, слоном быть куда лучше, – согласился Инфант. – К тому же стада серых собратьев всегда рыскают в округе. – Он подумал. – Да и сосестры тоже рыскают. И они рано или поздно откликнутся на мой трубный зов.
Тут Инфант поднял морду вверх и затрубил в воздух своим коротким, но звонким хоботом. Что ясно говорило о том, что Инфант снова зачудил. А значит, реабилитация удалась: он вновь становился самим собой – выздоравливающим, нормальным Инфантом.