Ларри, двадцатисемилетний парень, истинный сын Бронкса, игравший на саксофоне, использовавший модные словечки и любивший покурить травку, нашел в Спрингсе вдохновение. А его двадцатидвухлетняя, элегантно одетая, прекрасно образованная подруга из Верхнего Ист-Сайда обрела там творческого наставника. Когда грохочущий поезд вез их обратно в город, молодые люди чувствовали, что едут навстречу судьбе. В сущности, это ощущение той весной витало в воздухе. Художники из андерграунда решили, наконец, раскрыть свои карты и объявить о себе всему миру. Они решили устроить выставку своих работ.
В третью неделю мая 1951 г. все в Даунтауне — представители первого и второго поколения, мужчины и женщины — занимались одним и тем же. А именно готовились к выставке на Девятой улице. Суета в Гринвич-Виллидж и окрестностях стояла неимоверная. Все и всюду спорили о том, кому разрешить выставлять свои работы и какие именно. Должны ли это быть только абстрактные произведения? Не ограничить ли число участников только представителями первого поколения? Ведь эти художники так долго творили в полной безвестности, разве они этого не заслужили? После долгих и горячих дебатов было решено допустить к участию «ребят Клема», то есть Хелен, Грейс, Ларри, Эла и Боба Гуднафа[1144]
. (Даже самому Клему разрешили представить работу.) Биллу де Кунингу, например, очень нравились картины Джоан Митчелл. А как насчет ее бойфренда Майка Голдберга? Он выставлялся под именем Майкл Стюарт и таинственным образом «пропал» на какое-то время. «Они не хотели пускать на выставку всю компанию из “Тибор де Надь” и прочие группы, — рассказывала Хелен. — Эти художники рассуждали в таком духе: кто вообще все эти самонадеянные молокососы… Они что, волокут свои огромные картины по Десятой улице, чтобы затащить в наш просторный зал?»[1145] Лео Кастелли наотрез отказывался принять одну картину в стиле «белое на белом», считая ееГрейс за несколько недель до выставки оказалась между двух огней: ей надо было закончить работу, которую она собиралась представить публике, и в это время к ней привезли сына. Теперь Джефф, которому на тот момент было девять, жил на их с Элом чердаке на Эссекс-стрит. А Грейс изо всех сил билась над своим вкладом в выставку на Девятой улице — картиной «Шесть квадратов». Сколько бы раз она ни переделывала работу, суть ускользала от нее, и Хартиган никак не удавалось ее закончить[1147]
. Весь этот творческий хаос, царивший на чердаке, только увеличивал психологическую дистанцию между художницей и сыном. Мальчик приспособился к пренебрежению со стороны мамы. В своем дневнике Грейс тогда написала: «Я приводила Джеффа домой, он плакал и засыпал… Я слышала сына, его слезы разрывали мне сердце. Но мне нечего было ему сказать, нечем успокоить»[1148]. Грейс давно сделала выбор между искусством и материнством и не позволяла слезам сына растопить ее решимость. «Его трагедия была предопределена в раннем детстве», — продолжала она в дневнике[1149]. Такая жесткость и холодность, безусловно, были наглядным проявлением щита, который Грейс целенаправленно создавала, дабы отгородиться от страданий других людей, даже своего единственного ребенка. Ей приходилось быть непреклонной, чтобы выжить. Открыть двери для сострадания или раскаяния на том этапе творческого пути, когда все ее существо было нацелено на поиск своего места в искусстве, было для Грейс непозволительной роскошью.В 29 лет она считала, что уже потратила зря слишком много времени. Теперь Грейс была готова на любые жертвы. Художница жила впроголодь, все дополнительные средства, которые кто-нибудь другой потратил бы на то, чтобы сделать свою жизнь хотя бы относительно сносной, шли на материалы для живописи. Она питалась черствым хлебом, перезрелыми и сморщенными фруктами и сыром, выдержанным, но не специально. До и после выставки на Девятой улице Грейс, чтобы оплачивать счета, помимо живописи, совмещала несколько временных работ в офисе[1150]
. Лишь ради них женщина позволяла себе выходить из мастерской. Впрочем, так выживало большинство ее друзей-художников.