Полина заставляла себя не видеть, не упрекать, не помнить. Сложнее всего было не чувствовать. Но таким уж он был.
Между ними было и
Была пряная влажность острова Ко Самуи — они жили в хижине на пляже, носили трехгрошовые сандалии и занимались любовью на остывающем песке. Были спокойные вечера домашней неги, быстрорастворимая лапша, которая казалась деликатесом, сладкое крымское вино, и ни один предмет мебели не был ими проигнорирован: они занимались любовью на диване, вибрирующей стиральной машинке, кухонном столе и даже шкафчике для обуви. Он сам был для нее вернейшим афродизиаком, иногда Полине казалось, что она способна его съесть, смакуя, откусывая по крошечному кусочку. Она знала каждый миллиметр его тела, она могла с закрытыми глазами пересчитать веснушки на его плечах, она готова была сутками, годами, столетиями просто его рассматривать.
— Полина, я жду уже три часа, — раздался из‑за двери требовательный голос Роберта с нотками металла. — Неужели так трудно было запомнить, что я хочу кофе?
— Уже иду, — вздохнув, ответила она и поспешила к кофемашине, покачиваясь на шатких каблуках.
Байка о женщине-никто по имени Вероника
Опять.
Опять это случилось — несмотря на его горячие клятвы, несмотря на ее обещание выпить жидкость для мытья унитаза и сдохнуть в мучительных корчах, если подобное повторится еще хотя бы раз.
Самое смешное, она ведь заранее знала, что он в очередной раз ее обманет. А он, в свою очередь, понимал, что она никогда в жизни не вольет в горло отравленную хлорную синеву — кишка тонка. Уж кому, как не ему, знать, какая она трусиха. Однажды они вместе катались на лыжах, и когда на их пути попался небольшой пригорок, Вероника не смогла съехать; она так долго перетаптывалась, собираясь с духом, что в итоге ему пришлось снять лыжи и спустить ее на руках, как маленькую. Испугалась плоского пригорка, куда ей до отчаянной лихости самоубийц?
Даже в этом она оставалась той, кем была всю жизнь, — неудачницей.
Вероника сидела перед зеркалом и пила коньяк с лимоном.
Если бы по ту сторону стекла грустил блондинистый собирательный образ самых популярных мужских фантазий, или хотя бы кто‑нибудь чуть более молодой и менее депрессивный, чем она сама, или — шут с ним, с возрастом, — просто кто‑нибудь чуть более сильный духом, чья улыбка была бы приправлена приторным соусом оптимизма, тогда все было бы иначе. Тогда она уж как‑нибудь бы это пережила — в очередной раз. Но в зеркале отражалось почерневшее от мрачных мыслей усталое лицо сорокалетней женщины, которая никогда в жизни за собою не ухаживала, которую с мягким изяществом профессионального жулика облапошило время, нарисовав на толстокосой девчонке с длинными стройными ногами вот это унылое, поплывшее, потерявшее привлекательность существо.
А вот Влад остался прежним. Почему‑то с мужиками время дружит, не ставит им подножки в виде новой неожиданной морщины под глазами или некрасивой складки над поясом юбки. Морщины и седина мужчин не портят, особенно таких мужчин, как Влад.
Что между ними было? Многое. Смутные воспоминания о детстве, когда она, закусив кончик толстой золотой косы (дурацкая привычка!), что‑то деловито строчила, сидя на первой парте перед учительским столом, а он, главный хулиган класса, кидал ей в спину комья жеваной бумаги. Это было до того обидно, что после уроков она плакала, запершись в учительском туалете. При всех не могла, еле доносила слезы до тесного — метр на метр — пространства. Однажды ее застала молоденькая учительница химии, и Вероника неизвестно зачем все ей рассказала. Та рассмеялась, погладила ее по голове и объяснила, что жеваная бумага — это инфантильное проявление привязанности. Проще говоря, первая любовь.
Прошло несколько лет, и на смену обслюнявленным катышкам пришли дешевые веточки мимозы, ромашки, которые он рвал на поле за школьным двором, пахнущие резиной тени для век, которые он купил у цыганки на вокзале, билеты в кино, подтаявшее мороженое на деревянной палочке. По вечерам он свистел под ее окнами, и мама, поджимая губы, говорила, что ничего хорошего из этой дочкиной любви не выйдет, что нельзя любить таких красавчиков, потому что от них одни слезы. Мама была умной, а она, Вероника, дурой набитой, но это поняла только через много лет, когда ничего уже нельзя было переиграть обратно. А тогда она просто таяла, не думая о будущем, плавилась в пьяных летних ночах, позволяла все более смелым рукам Влада отвоевывать новые границы. И вот однажды доигралась — утреннее головокружение красноречиво говорило о новом состоянии, узнав о котором, она едва не задохнулась от счастья. Ей было всего шестнадцать, и она собиралась выучиться на бухгалтера, но балансы и отчеты казались чем‑то ничтожным по сравнению с новой жизнью под ее радостно трепещущим сердцем.