— Я не вижу своей вины в том, что проповедовал мировую революцию! — кричал бывший рапповец Григорий Крымский, тыча пальцем в сторону Алексея Петровича, точно он один был виноват, что роман Крымского о борьбе с пережитками прошлого подвергся особенно бурной критике в печати. — Сегодня поднимают на щит «Петра Первого» Алексея Толстого, — захлебывался слюной Крымский. — Превозносят до небес опусы про царских генералов и адмиралов, которые были верными слугами царю и раздавали зуботычины своим солдатам и матросам. Воспевать держиморд я не собираюсь! Увольте! Я не Пастернак, который разразился осанной адмиралу Ушакову. Подождите, он воспоет и генералиссимуса Суворова, который усмирял восстание Пугачева и громил поляков…
Сидящий рядом с Крымским Эренбург дергал его за рукав, но Крымский так разошелся, что остановить его было невозможно.
— Григорий Давидович, — пытался урезонить Крымского Алексей Петрович. — Речь идет вовсе не о воспевании, как вы изволили выразиться, а о марксистской оценке исторического прошлого. В том числе и в романе Алексея Толстого «Петр Первый». Что касается Пастернака, то это не по нашему профилю…
— У настоящего революционера-ленинца нет и не может быть ненаших профилей, товарищ Задонов! — вскрикнул Крымский, словно Алексей Петрович наступил ему на ногу. — Сегодня Суворов, завтра эсер Антонов. Давайте вернем Клюева, Васильева, Есенина, Мандельштама! Уж они-то постараются!
Это было слишком. Галдеж начался такой, что ничего не разобрать: одни стояли на стороне Крымского, другие против него, и совсем неясно было, как примирить эти противоположности.
— Я лишаю вас слова, товарищ Крымский! — выкрикнул Алексей Петрович, стараясь перекричать галдеж собратьев по перу. — И уже потише и поспокойнее: — Да, я лишаю вас слова, потому что вы… потому что ваше слово льет воду на мельницу… да, на мельницу устаревших взглядов на действительность… я бы сказал: на революционную действительность современного этапа…
— Что вы понимаете в революционной действительности, товарищ Задонов! — презрительно скривился Крымский. — Стоит повнимательнее прочитать ваш роман «Перековка», чтобы понять, что вы в ней ничего не понимаете! Не понимали в семнадцатом году, не понимаете и сейчас… — Однако он тут же сел на свое место, отдуваясь и возмущенно вращая замутненными глазами: Задонов в этих глазах был все-таки начальством, а начальство надо слушаться.
— Понимаю не меньше вашего, — буркнул Алексей Петрович. И добавил, не без ехидства: — Во всяком случае, любезнейший, я отлично понимаю вас, в то время как вы никогда не понимали и не понимаете таких, как я.
Часть членов секции захлопала в ладоши. Другая, значительно меньшая, опустила головы: их время миновало, им надо перестраиваться, как, например, вовремя перестроился тот же Пастернак. Они боялись, что опоздали, не знали, каким образом перестроиться так, чтобы им поверили.
У Алексея Петровича не было опыта дирижирования подобными спектаклями очернительства и склоки, он боялся ляпнуть что-нибудь невпопад и в конце концов счел за благо закрыть заседание и перенести его на неопределенное время, пока каждый не осмыслит, что и как здесь говорилось, и не придет к взвешенному решению.
Выйдя из Дома Герцена, Алексей Петрович зашагал в сторону своего дома, опустошенный и подавленный ходом заседания романической секции. Он никогда не думал, что люди, которых называют интеллигентами, которые сами себя считают совестью нации… Впрочем, ну какая-такая совесть нации тот же Крымский, Эренбург или Паустовский? И какой такой нации? Да и некоторые русские… Да и сам он, в конце-то концов… Разве совесть нации станет подлаживаться под властей предержащих? Станет петь им Осанну? А ведь подлаживаемся и поем, хотя наверняка каждый себе на уме. Так это в тысячу раз хуже, чем честное заблуждение.
И все-таки Алексей Петрович был доволен: кое-кому досталось крепко за прошлые гонения и желание править русской литературой. Как и культурой вообще. И, судя по всему, достанется еще. Ясно, что времена Луначарских и Авербахов миновали. Теперь им придется подлаживаться под новые — вернее сказать, старые, но как бы перелицованные — веяния. Впрочем, они это умеют делать лучше других, так что, пожалуй, не пройдет и года, как станут первейшими русскими патриотами и даже националистами.
Но ведь не эти зигзаги есть главное в исторической предопределенности, а некая прочность и неизменчивость национальных основ. Увы, никто не знает, что это такое и «что день грядущий нам готовит». Не повернется ли история страны снова спиной к своим детям, не появятся ли из-за ее кулис потомки Луначарских и Авербахов, хотя и в другом обличье, но со старым багажом? Пока мы благодушествуем, делим стулья, они успеют захватить само здание, вновь оседлают и русскую литературу, и русскую историю, и русское самосознание.
Впрочем, будущего, слава богу, не знает никто, а прочность национальных основ проверяется в борении с чуждым влиянием и враждебными нападками.