Алексей Петрович никогда так не уставал, как в этот день и теперь мечтал лишь об одном — придти домой, принять душ, выпить пару рюмок водки, поесть и завалиться спать… до вечера, чтобы потом сесть за свой роман.
Увы, желание не осуществилось. Он еще только поднимался по скрипучей лестнице на свой этаж, а дверь уже открылась, и он увидел на площадке Машу, закутанную в черную шаль, ту шаль, которую она накидывала на себя после смерти Петра Аристарховича.
Алексей Петрович сразу же догадался, что что-то произошло ужасное и произошло именно с братом Левой. И хотя он, скрывая от себя, давно ожидал нечто подобное, однако известие, принесенное Катериной из Бутырок, куда она ходила в надежде на свидание, оглушило Алексея Петровича с такой силой, что несколько минут он не мог понять, где он находится и что с ним происходит. В глазах его стоял туман, в голове слышался то нарастающий, то затихающий гул, похожий на гул дачной электрички, и никаких мыслей, никаких желаний. Что-то говорила Маша, помогая ему раздеться, жались к нему дети, заглядывая с надеждой в его глаза, он что-то отвечал им и сам что-то говорил по собственной воле, хотя ни отвечать, ни говорить не было ни малейшего желания. Ему на мгновение показалось, что заседание секции романистов продолжается, но с другими людьми, и ему приходится вновь дирижировать их поведением и настроением, пряча свои чувства и желания.
Затем он заставил себя пойти к Катерине, посидел с ней минут десять и тоже что-то говорил, что положено говорить в таких случаях, хотя, если разобраться, сам он нуждался в еще больших утешениях, чем все остальные: Левка был его единственным братом, и он любил, как казалось Алексею Петровичу, его даже больше, чем любят братьев: он любил его повинной любовью.
Последним был визит к матери, который ничем не отличался от всех предыдущих визитов. Лица его мать видеть не могла, а голос — голосу Алексей Петрович постарался придать как можно больше оптимизма. И мать ничего не заподозрила. Да и не до того ей было: она привычно стала жаловаться на Машу, которая не дает ей есть, морит ее голодом, старается сжить со свету. Алексей Петрович привычно пообещал поговорить с Машей и заверил мать, что с этой минуты она будет получать все и даже больше.
— Только ты меня любишь и понимаешь, — шмыгала носом Клавдия Сергеевна и отирала концом головного платка мокрые глаза. — Вели, Алешенька, дать мне хлебушка. Кроме хлебушка мне ничего не надо. Остальное ешьте сами: вы молодые, вам расти, а я старуха, мне помирать…
Алексей Петрович молча вышел из материной комнаты, вдохнул чистого воздуха прихожей. «Боже, только бы мне не дожить до такого состояния! — искренне подумал он. — Право, лучше помереть от чахотки».
Водки он все-таки выпил — и сразу же почти целый стакан, чем-то закусил, но от ужина отказался и ушел к себе в кабинет. Там безостановочно ходил и ходил от окна к двери и обратно, боясь остановиться и сосредоточить внимание на чем-то конкретном. Иногда заглядывала Маша, что-то говорила — он смотрел на нее тупо и не мог взять в толк, какие такие проблемы могут ее интересовать, если Левки уже нет в живых, а он, его брат, добросовестно выполнил все семейные формальности, какие должен выполнить в данной обстановке самый старший из мужчин, считающийся и самым сильным. И, едва за Машей закрывалась дверь, с тоскою начинал думать одно и то же: что должен был что-то предпринять для освобождения брата, куда-то сходить, к кому-то обратиться, может быть, даже написать письмо Сталину, хотя и знал, что все это было бы бесполезным делом и, более того, привлекло бы к нему ненужное внимание.
«Ты трус, трус, трус и негодяй!» — говорил себе Алексей Петрович, с кривой ухмылкой глядя на себя в зеркало, но и в этом случае знал, что обвиняет себя не из раскаяния, а из жалости к себе же, и ни трусом себя, ни негодяем не считает. Тут даже и не в трусости дело, а в горьковском «безумстве храбрых», которое он никогда не разделял, потому что безумство — оно и есть безумство, а какая это храбрость, если в ней нет ни капли здравого смысла?
И опять ходил, ходил, чтобы не думать, и мыслей вроде бы никаких не было, а было что-то, ни на что не похожее: ни на мысли, ни на желания, ни на горе даже, а… а как вот идешь в кромешной темноте с вытянутыми вперед руками и, несмотря на вытянутые руки, натыкаешься лбом на что-то твердое, пытаешься нащупать — ничего нет, а на лбу шишка болит, саднит… и снова, и все тем же местом… и опять ничего нет впереди… и становится ясно, что препятствие в тебе самом, но что это за препятствие, и зачем оно — об этом ни думать, ни рассуждать нет ни сил, ни желаний.
А еще страх. Алексей Петрович знал, что такие бумажки, какую выдали Катерине, дают женам расстрелянных врагов народа, что вслед за этим могут арестовать и жену, и детей, и ближайших родственников, даже если они принародно отреклись от своего мужа и отца. Как, например, жильцов на первом этаже: сперва взяли двоих мужчин, затем и всех остальных.