— Так вот, товарищи, исходя из исторических решений Февральско-мартовского пленума Цыка, — продолжил оратор, — который нацелил нашу партию, все советское общество — в виду растущей военной угрозы со стороны империалистических государств — на решительную борьбу с малейшими проявлениями правого и левого уклона, на решительную борьбу с троцкизмом, терроризмом, вредительством и шпионажем, мы, советские литераторы, должны, в свою очередь, сплотить свои ряды вокруг родного Цыка, Политбюро и нашего великого вождя и учителя товарища Сталина. Мы должны подать свой решительный голос против всех наших врагов, разоблачая их везде и всюду, не считаясь ни с чьими заслугами и положением. Мы должны еще раз с лупой, а порой и под микроскопом, рассмотреть и изучить творчество тех или иных товарищей литераторов, творчество каждого из нас. И каждый же из нас обязан перетряхнуть свой творческий багаж и самокритически оценить его в глазах всего нашего советского общества, рабочего класса… но в первую очередь — в глазах своих же товарищей по перу. Чтобы не быть голословным, я хочу сказать со всей ответственностью, что лично у меня вызывает подозрение творчество некоторых писателей, которые на словах вроде бы за советскую власть и мировую революцию, а на деле все еще пребывают в болоте мещанства и частнособственнической психологии и философии. К таким товарищам я бы отнес писателя Булгакова, поэтов Клюева, Мандельштама… Последний уже, как всем известно, подвергался суду и сослан на поселение в Воронежскую область, но это не имеет значения, поскольку книги его все еще продаются в книжных магазинах и лежат на библиотечных полках. Более того, новые стихи его появляются на страницах газет и журналов, то есть продолжают наносить вред нашему общему делу. Что касается писателя Булгакова, так о нем я говорил ни раз и ни два: это есть певец белогвардейщины и царского офицерства.
Зал молчал. Авербах называл все новые и новые фамилии, а зал ни звуком, ни движением не выдавал своего отношения к произносимым с трибуны словам. Точно зала это и не касалось. Точно люди были уверены, что Авербах не сам выделил эти фамилии из сотен других, а получил на подобное выделение благословение сверху. Иначе откуда бы у него такая уверенность в своем праве называть этих людей и не называть других?
Алексей Петрович поймал себя на том, что весь оцепенел в ожидании того, что вот-вот прозвучит и его собственная фамилия. И Толстой, с угрюмой неподвижностью взирающий на оратора, тоже, поди, ждал того же. И все-все-все. А когда Авербах закончил перечислять фамилии и все поняли, что больше никто назван не будет, вздох облегчения робко прошелестел по залу, и даже члены президиума, сидевшие до сих пор совершеннейшими истуканами, зашевелились и полезли в карманы за платками, чтобы отереть пот с высоких лбов и гладко выбритых щек.
Потом выступали другие. Другие другими словами повторяли то же самое, что говорил Авербах, и называли те же самые фамилии, точно и они получили соответствующее указание сверху. Но всякий раз зал замирал в ожидании новых имен, и каждый надеялся, что его имя в новом перечне не прозвучит.
Пронесло: ни Алексей Толстой, ни Алексей Задонов названы не были. Но вот вопрос: пронесло лишь сегодня или вообще? Ведь чистка только разворачивается, аппетит же приходит во время еды…
Было около семи вечера, когда закончился пленум и Алексей Петрович вместе с Толстым вышли из Дома Герцена на Тверской бульвар.
Шел мокрый снег. Головы и плечи прохожих были облеплены им, как известкой. Снег цеплялся за ветки деревьев, провода, карнизы домов. Капало буквально отовсюду. Сыро, промозгло, тоскливо.
— Помнится, мы здесь когда-то с вами стояли, — произнес Алексей Петрович, лишь бы что-то сказать.
— Да-да, было дело, — согласился Толстой, оглядывая облепленные снегом деревья и кусты. — Вы мне вот что скажите, дорогой Алексей Петрович. Скажите, что бы вы стали делать, если бы назвали ваше имя?
Алексей Петрович ответил не сразу:
— Честно говоря, не знаю. Я и сам уже думал… вернее сказать, пытался думать об этом, но мысль всякий раз замирала перед каким-то непреодолимым порогом. Скорее всего, ничего. Как и те, чьи имена были названы. Оправдываться? Оправдываться не дали бы. Каяться? Вроде бы не в чем. Нет, промолчал бы тоже. В иных ситуациях молчание равноценно раскаянию… — И, оживившись: — Вам, Алексей Николаевич, приходилось видеть, как встречает собачья стая незнакомого, случайно оказавшегося рядом пса? Если тот ложится на спину и поднимает вверх лапы, его лишь слегка потреплют самые захудалые в стае шавки и оставят в покое. Если же решит огрызаться, набросится вся стая и разорвет в клочья. Так что лучше промолчать. Мудрее, я бы сказал…