И все-таки книга Алексею Петровичу понравилась. В ней подкупала свежесть и незамутненность народного быта, автор как бы давал понять читателю, что время не властно над народными традициями и обычаями, что только они и вечны, а все остальное временно и преходяще. Но в этом-то и была ахиллесова пята его повестей и рассказов: как это так — Революция, а в украинском селе никаких перемен? Зачем тогда Революция? И в чем смысл этой книги? Действительно ли в ней присутствует национализм или же нечто похуже — неприятие советской власти и коллективизации?
Что тайный смысл существует, в этом не было ни малейших сомнений. Алексей Петрович видел, как автор спотыкается на ровном месте и старательно обходит острые углы, как рвется тонкая пряжа повествования, когда дело доходит до земли и всего, что с нею связано. Это не скроешь ни за цветистыми описаниями рассветов и закатов, лунных ночей и солнечных дней, шумных свадеб, таинств рождения и смерти.
Алексей Петрович ставил себя на место Гната Запорожца, проникаясь его заботами и болями. Он вспоминал то время, когда став разъездным корреспондентом «Гудка», очеркистом и репортером, ломал себе голову почти над теми же проблемами, пытаясь не замечать одного, переиначивать другое, а живые человеческие судьбы подменять красивыми картинками из будущего. Если бы он писал в своих репортажах и очерках все, что он видел и думал об увиденном, то графически получалась бы кривая, но непрерывная линия. А если выбросить все то, что выбросил бы потом редактор и цензор, то линия бы разорвалась во многих местах: одни пики и впадины кривой исчезли бы, другие заняли бы их место и приняли бы их форму, но стыки все равно были бы видны, как видны они были в повестях и рассказах Гната Запорожца.
Алексея Петровича так захватил азарт расшифровки действительного смысла недомолвок и разрывов в живой ткани языка автора, его невольного любования обычаями и традициями бесхитростной жизни своего народа, его упорного нежелания принимать происходящие на селе перемены, что не заметил, как подошло время ужина.
Звать его на ужин пришла Ляля.
— Папа, мама велела передать, что через десять минут ужинать.
— А-а, ну да, хорошо, я понял. Скажи маме, что сейчас приду, — пробормотал Алексей Петрович, записывая в блокнот обрывки мыслей, возникающих по ходу повторного чтения рассказов.
— А можно, я пока побуду с тобой?
— Разумеется, можно, — разрешил Алексей Петрович, мельком глянул на дочь, встретился с ее внимательно-любопытными светло-карими — своими! — глазами, но тут же, почему-то смутившись, снова уткнулся в книгу.
Через минуту что-то заставило его вновь поднять голову.
Ляля сидела на краешке дивана, прямая спина, руки на коленях теребят складку ситцевого домашнего платьица, толстая темно-русая коса перекинута через плечо, острые ключицы и едва пробивающиеся груди, но в детском лице так много взрослой серьезности… нет, не столько серьезности, сколько, пожалуй, монашеской отрешенности или чего-то в этом роде… Вот такие же выражения лиц он видел у детей старообрядцев: страх и недоверие, затаенное страдание и, в то же время, что-то жесткое, непреклонное, почти фанатичное…
Алексею Петровичу стало не по себе, он отложил книгу, неуверенно взял в свою руку тонкую руку дочери, спросил:
— Что-нибудь случилось, малыш?
— Н-нет, ничего, папа, — встряхнула головой Ляля, и в это мгновение стала похожа на него самого, каким он, Алешка, был в далеком детстве: смесь упрямства и желания кому-то излить свою душу.
— Но я же вижу, — тихо произнес Алексей Петрович, и голос его дрогнул от жалости и сострадания. — Расскажи мне, может быть, я смогу тебе помочь.
Ляля закусила нижнюю губу, тихо спросила:
— А ты не будешь смеяться?
— Ну что ты, малыш! Как можно!
— Я… Ну, в общем… — никак не могла начать Ляля трудный для нее разговор. — Короче говоря, у нас есть в классе мальчик… Он… он почти отличник: у него только две четверки за первое полугодие… И комсомолец он очень сознательный. Вот… А у него папа… его арестовали. А мальчик… У нас было комсомольское собрание по осуждению врагов народа, так вот он… он отказался осуждать своего папу. Он сказал, что папа его настоящий коммунист, что арестовали его по ошибке…
Ляля замолчала, закусила губу и требовательно взглянула на отца.
Алексей Петрович подумал с тревогой, что она хочет, чтобы он, ее отец, заступился за папу или за мальчика, в которого его дочь наверняка влюблена.
— Такое вполне возможно, — произнес он, желая опередить просьбу дочери.
Глаза Ляли широко распахнулись, в них вспыхнуло неподдельное изумление.
— Ты считаешь, что НКВД может ошибиться? — спросила она, покачивая недоверчиво головой из стороны в сторону.