Он обмер, однако встал быстро, точно его подбросило. И никакой дрожи. Но вместо того чтобы заложить руки за спину и направиться к двери, выставил руки вперед, попятился и прижался к стене под зарешеченным окном, мотая из стороны в сторону лобастой головой, что-то мыча и с ужасом глядя, как надвигается на него фуражка с белым пятном под ней и двумя холодными блестками под лаковым козырьком…
Глава 17
«Ну вот, Колька, ты и отбегался, — подумал Николай Иванович Ежов, выслушав приговор. — Интересно, сразу поведут в подвал или сперва отведут в камеру? Впрочем, лучше уж сразу. Тем более что ты знал, чем это кончится. Жалеть не о чем. Как знал Христос, когда шел в Иерусалим, окруженный сподвижниками. С той лишь разницей, что он свою смерть устроил себе сам, поскольку был и Богом-отцом, и Богом-сыном, и Святым Духом в одном лице. И вел за собой… сподвижников. Но сподвижников ли? Скорее всего — бездельников, которым все равно, куда идти, лишь бы не работать, ни о чем не думать. И когда припекло — они Его предали. И за Лениным пошло множество таких же бездельников, думающих лишь о том, как набить себе брюхо. И набивали его — до отрыжки, до рвоты. При этом крича о коммунизме и мировом братстве трудящихся всех стран. Это они-то — трудящиеся! Ха-ха-ха! Увы, не было и нет в мире ничего святого и никаких святых. Все враки. И ты, Колька, тоже не святой. Ты тоже пошел за теми, кто казался тебе сильнее прочих. Они так много обещали в будущем, а тебе так много не хватало в настоящем. И ты, Колька, многое повидал и познал. Иному и десяти жизней не хватит, чтобы повидать и познать хотя бы часть твоего. И кровушки чужой попил, и баб попортил, и… и много чего еще. Жалеть не о чем. Как ни крути, а имя твое в истории останется. Кто-то будет проклинать, а кто-то помянет и добрым словом. В конце концов, не для себя одного старался. Да и время такое, что выбирать не из чего…
Жаль только, что не всех ты укокошил, кого надо было укокошить. Тех же Ульриха с Вышинским — живучие, сволочи. А визжали бы как свиньи… А Бабель-то, Бабель — как помертвел. Эк его повело, бедолагу. Кишка тонка оказалась у писателя. Как к моей Соломоновне шастать, так петушком глядел, а как под пулю идти… Это тебе не книжки сочинять да выдумывать, каким героем ты в Первой конной перед Буденным да Ворошиловым выпендривался. А сам сидел в тылу под боком у Фриновского да строчил доносы — вот и весь Лютов. А туда же: того зарубил, этого. Гибельный восторг. Ха-ха! Вот тебе и восторг! Чего не восторгаешься, паря? Чего скис? Да и другие… А ты чего „Интернационал“ завел, харя рязанская? Какой еще, к черту, „Интернационал“? Кому „Интернационал“, а кому Владимирский централ… А ты чего, спрашивается, орешь, морда жидовская? Не винова-ат он, видишь ли. А кто тебя сюда звал? Кто просил лезть в чужую драку? Никто не звал, никто не просил. Сам полез, сам и виноват. Не Сталин же… Сталин сам на волоске держится. Чуть попусти — и лопнет волосок. Но Сталин — голова. Не то что мы, грешные. Иван Грозный! Вот. Даже пострашнее будет. Иван-то все с дуру делал, а этот с тонким расчетом. И всегда под топор чужие головы кладет… во имя революции и социализма. И раскаяния не ведает. Уж кто-кто, а я-то знаю…»
Ежов с трудом пошевелил своим избитым телом, перенес тяжесть с одной ягодицы на другую, перевел дух. Он почти не слушал приговор: знал его и без зачтения. Сам такие же приговоры подписывал сотнями, сам Сталину носил на подпись, потом отдавал Поскребышеву, а тот уж остальным членам Политбюро, чтобы не считали себя чистенькими. Впрочем, все старались, как могли. Отлынивающих не было. Орджоникидзе попытался отлынить, так Ёська ему не дал: в гору — так всем скопом, под гору — тем же макаром. У Ёськи не отлынишь, не отвертишься: не даром Сталиным прозвался! Сталин и есть — из стали!
Кстати, какой сегодня день? А месяц? Ведь помнил же. И забыл. Арестовали меня 10 апреля прошлого года. Нынче февраль. Ну да, февраль. Десять месяцев миновало. На дворе зима: снег, мороз. Люди идут с работы, кутаются в платки и воротники. В Большом театре дают «Щелкунчика». Или «Лебединое озеро». Ульрих с Вышинским, как только закончат судилище, тоже отправятся домой, будут пить водку, лапать баб. Или сперва поедут в Большой, а уж потом… Но прежде позвонят Сталину и доложат, что Кольку Ежова поставили к стенке. Сталин наверняка спросит, как вел себя Ежов. Скажут, что визжал, как резанная свинья. Они всегда так говорят, хотя ни один из них не спускался в подвал вместе с приговоренными. А он, Колька Ежов, несколько раз спускался. Смотрел со стороны, как стреляли Ягоду, Агранова, Паукера. Интересно! Паукера особенно хотелось посмотреть в этой новой для него роли. А то он как-то по пьянке, поднимая очередную рюмку, сказал: «Я, — сказал, — много ролей сыграл в своей жизни, но не дай нам наши коммунистические боги сыграть свою последнюю роль в качестве расстреливаемых. Спасите нас, товарищи Маркс и Ленин, от этой роли. Спасите и сохраните. Аминь». И все выпили за этот тост и долго ржали, уверенные, что спасут и сохранят…