Парень полез к себе за пазуху, вынул оттуда сверток, развернул его, положил на толстую лесину блокнот и коробочку, поманил к себе Каменского.
Тот поднялся с трудом, цепляясь трясущимися руками за ветки, оглянулся на якута, будто ища у него заступничества, шагнул к парню.
Бывший юрист хорошо понимал, что у него хотят взять отпечатки пальцев, хотя практика использования отпечатков пальцев пришла в Советскую Россию только через несколько лет после революции, когда Каменский уже преподавал в Казанском университете, и еще не стала повсеместной. А отпечатки пальцев берут только в том случае, если… И хотя все внутри у него протестовало против такого очевидного исхода, Варлам Александрович молча подошел к лесине, выставил растопыренные пальцы, сам обмакивал их в начерниленную тряпицу, сам аккуратно прикладывал к бумаге.
Когда процедура была закончена, пробормотал:
— Я дойду… до лагеря, сам дойду… Я уже ничего… ноги… ревматизм, понимаете ли, но можно в муравьиную кучу… — Испугался, поправился: — В смысле ревматизма, разумеется. — Помолчал, ища понимания в глазах парня, не нашел, взмолился: — Не надо меня убивать!.. Пожалуйста! У меня дочь калека… в Казани… Жена больная… И-иии… и н-не по закону это! Я — юрист, доктор права, профессор!
— Ай-я-яй! — снова послышалось за спиной Варлама Александровича искреннее сетование якута. — Такой стары бачка, такой много врать говори! Шибко нехорошо, однако.
— Я не вру! Честное слово! — прошептал Каменский и опустился на свою лежанку.
Он понял, что никакие слова ему не помогут, что этим парнем с такими жестокими глазами все решено заранее, что, наконец, отпустить его они не могут, взять с собой в погоню за остальными — тоже. Следовательно…
Но этого не может быть, этого не должно быть! И потом, он еще не исчерпал всех аргументов, он должен бороться, он умеет владеть словом, а эти люди… он должен найти такие слова… такие слова…
Но слова не находились, мозг его отказывался повиноваться, в нем будто все выгорело, остался лишь один ужас перед близкой и неизбежной смертью.
И тут, глядя на якута, этого дикаря, не способного понять элементарных вещей, да и русский вряд ли способен на большее, Варлам Александрович вдруг вспомнил, что он дворянин, а эти… эти — быдло, что… Но жить хотелось почему-то именно сейчас так сильно, как никогда.
— Дайте закурить, — попросил Варлам Александрович тихо, без привычного хныканья и желания разжалобить. В груди его опустело, словно душа уже покинула ее и осталась одна телесная оболочка, ненужная даже ему самому.
Якут глянул на парня вопросительно, затем поднялся на своих коротких, кривых ногах, протянул над головой Варлама Александровича руку, так что тот в ожидании удара сжался и перестал дышать, но в руке якута неожиданно оказалась папироса, — белая, чистенькая, какая-то неземная.
Варлам Александрович дрожащей рукой, с жалкой улыбкой на лице принял от якута папиросу, на мгновение задержав взгляд на его трехволосой бороденке и кошачьих усишках. Он долго прикуривал от головешки, плямкая губами, думая о себе отрешенно, как о постороннем человеке: "Так всю жизнь и проговорил, после себя ничего не оставил. Ни воли не нашлось на решительные действия, ни ума, ни энергии. И не у меня одного. Все мое поколение только и знало, что говорить, говорить, говорить… Вот и проговорили великую Россию, отдали ее на съедение жидам. А потом еще пошли к ним в услуженье. Тот же Пакус — хоть и одну баланду с тобой хлебал, а дорогу свою знал крепко и, даже выброшенный с нее на обочину, продолжал карабкаться в том же направлении, что и все. И этот якут, и этот русский парень, и миллионы таких же по всей России — все они, понимая это или нет, идут в одну сторону и куда-нибудь придут. Только без тебя…"
Папироса наконец раскурилась, Варлам Александрович несколько раз жадно затянулся дымом, голова его с отвычки закружилась, и он не услыхал выстрела, ударившего ему в затылок.
— Зачем опять стреляй делай? — всплеснул руками Игарка. — Каторга сама помирай делай, другая каторга шибко беги! Плохо, однако.
— Ничего, догоним, — усмехнулся Кривоносов. — Или боишься?
— Моя нету бояться. Моя медведь ходи, рысь ходи, волк ходи, каторга ходи — нету бояться. Моя думай — зачем стреляй? Моя не понимай, — говорил Игарка нормальным мужским, даже несколько резковатым голосом.
— А чего тут непонятного?
Павел Кривоносов деловито подул в дуло револьвера, сунул его в кобуру, потянулся, оглядел стоянку беглецов повеселевшими глазами, увидел туес, висящий на суку, встал, снял туес, пересел к костру, оставив за спиной убитого им человека, вытряхнул из туеса содержимое на землю.
Выпали берестяные коробочки с икрой, куски копченой лососины, тряпье. Взяв одну из берестянок, Павел вскрыл ее и стал есть с ножа икру, грызя крепкими зубами сухарь.
— Понимать тут нечего, — снова заговорил Кривоносов наставительно. — Они есть враги советской власти, рабочего класса, большевистской партии, трудового народа. Они есть преступники, каторга. Чем меньше врагов, тем лучше для советского народа. Понял?