— Бог его знает, с какого. Это я так, на всякий случай тебе говорю, — произнес Левка, не глядя на шумную компанию провожающих. — Тем более что едите вы с ними в одном вагоне. Мало ли что…
Но Петр Степанович в те минуты прощания не придал никакого значения Левкиным словам. Действительно, какое он имеет отношение к этим Брикам и ко всей этой шумной толпе, сгрудившейся возле них. Как и они к нему. Никакого. И вот дернула же его нелегкая ввязаться в разговор с этим Дощаниковым.
Выглянула из купе Вера Афанасьевна. Петр Степанович обрадовался, суетливо извинился перед Дощаниковым и поспешил к жене.
Ушел и Дощаников, недоуменно передернув плечами. Докурив сигарету, ушла в свое купе и Лиля Юрьевна Брик.
Осип Максимович Брик лежал на диване, читал английский детектив.
— Что там за крик? — спросил он жену, опуская книгу на грудь.
Лиля Юрьевна усмехнулась.
— Там некто Дощаников из Питера и Всеношный из Харькова весьма нелестно отзывались о советской власти. Запомнишь? Или записать?
— Запомню, — успокоил Лилю Юрьевну Осип Максимович и снова закрылся книжкой.
Но об этом разговоре в соседнем купе Петр Степанович, разумеется, ничего не знал. А потому через какое-то время будущее вновь стало казаться ему безоблачным и прекрасным, хотя, конечно, всякие случайности не исключены. Но о случайностях думать не хотелось. И он в конце концов забыл и о провальных глазах Лили Брик, и о позднем визите герра Байера, тем более что тот в общении с Петром Степановичем не выходил за рамки предписанных ему отношений. Что касается себя самого, то он ничего плохого не сделал и не сделает ни для советской власти, ни, тем более, для России. А только хорошее и полезное. И никакие байеры ему не указ.
Здесь, в Германии, вдали от родины, Петр Степанович и самою родину видел в несколько ином свете: она представлялась ему больной матерью, как никогда нуждающейся в сыновней любви и присмотре. И когда изредка он встречал в заводских цехах или в конторах, а чаще всего в ресторанах среди официантов, или попадался вдруг шофер-таксист из бывших соотечественников, то испытывал чувство превосходства: вот вы, господа, бросили Россию, свою родину, в самый для нее трудный исторический момент, а я — нет, я не бросил, я живу ее страданиями и бедами, и это мне и тысячам других русских людей зачтется на суде истории.
При этом Петр Степанович не особенно задумывался, каким образом эти люди попали сюда и почему занимаются тем, а не иным делом. И люди эти были ему чужие, и Германия тоже. Даже более чужая, чем до революции. А ее муки, в которых она рожала новое свое обличье, медленно, но верно меняя и свою сущность, его нисколько не интересовали. Петр Степанович с брезгливостью и опаской обходил стороной всякие сборища людей, особенно тех, что одеты в коричневую форму. Эти люди напоминали ему украинских самостийников времен гражданской войны, времен Петлюры и Директории: тоже ведь сбивались в стаи, жгли факелы, выкрикивали лозунги и били жидов. Где все эти самостийники, гайдамаки и прочие ряженые? Нету, будто и не было. Тем же самым закончат и нацисты. Куда они денутся?
Чем дольше Петр Степанович пребывал в Германии, тем сильнее крепло в нем чувство общности со своей родиной. Именно поэтому, ставя свою подпись под очередным протоколом, разрешающим отправку в Россию очередной партии станков или специального оборудования, чувствовал, как в душе его поднимается горячая волна, в горле начинает пощипывать и глаза заволакивать туманом от причастности своей к возрождению России.
Глава 17
Клочковатая ватная мгла, подсвеченная городскими огнями, повисла над Берлином, и улицы враз опустели. Даже полицейские — и те куда-то подевались.
Ермилов, приехавший в Берлин вечерним парижским поездом, едва успел обосноваться в гостинице и привести себя в порядок, тут же гостиницу покинул и шел теперь по опустевшей Курфюрстердамм на встречу со связником из центра. Одет он был просто, бороду и усы сбрил, документы имел уже совсем другие и назывался Отто Нушке, которого в Берлин привели его коммерческие дела из Баварии.
Два с небольшим месяца назад в такое же позднее время на центральных берлинских улицах тоже было не слишком-то многолюдно, но чтобы вот так — почти ни души — это уж слишком, тут что-то не то и не так, и это что-то висело в воздухе почти предгрозовой наэлектризованностью.
О том, что в Берлине, как и по всей Германии, распоясались нацисты, Ермилов читал в газетах, но особого значения прочитанному не придавал. Может, потому, что этому явлению не придавали особого значения и сами газеты: тон у парижских был снисходительным, у немецких — даже доброжелательным. Разумеется, если не читать газет левых, которые предупреждали о растущей нацистской угрозе и заклинали партии и профсоюзы дать решительный отпор обнаглевшим коричневым штурмовикам Гитлера и Рема.