Со двора донесся неясный, робкий шум.
Ермилов слегка отодвинул занавеску.
Над лежащим посреди двора полицейским склонились двое — пожилые мужчина и женщина. Они о чем-то говорили и оглядывались по сторонам.
Так о чем он должен подумать? Что-то важное все время мучило его последние годы…
Но почему — юдэ? Ах, да! Он ведь вчера прицепил себе рыжеватую бороду и подгримировался под еврея — на тот случай, если вдруг придется столкнуться с Абрамсоном носом к носу. Никаких планов на сей счет не было, но интуиция что-то шепнула неясное — и он доверился этому шепоту.
А Абрамсон, жидовская морда, будет жить. Может, ему осталось совсем немного, но все-таки Ермилова он переживет. И не исключено, что сам же Ермилов и спас ему жизнь, невольно переключив внимание коричневорубашечников на себя. Ну да черт с ним, пусть живет!
Что еще? Коноплев? Нет, с Коноплевым ничего не связано. Лайцен? Нет, и не он.
И тут будто еще один выстрел: Галина Никаноровна! Галиночка-Галочка-Галчонок. Сколько ласковых слов он припас для нее, шатаясь по городам Европы, как мало он успел их сказать за то недолгое время, что они провели вместе, и ни одного уже не придется произнести вслух.
Почему не придется?
— Галиночка-Галочка-Галчонок, — медленно выговорил Ермилов и не узнал своего голоса. Это был чужой, хриплый, безжизненный голос. А произнесенные слова не принесли ему ни облегчения, ни удовлетворения. Более того, они вдруг сжали его сердце такой тоской, что он чуть не задохнулся от горя и отчаяния.
Стиснув зубы, Александр Егорович некоторое время сидел с закрытыми глазами, преодолевая охватившие его чувства. Они были не только лишними, не только мешали ему. Эти чувства, которых он никогда не знал за собой, пришли будто из другого, чуждого ему мира, с которым он боролся всю свою сознательную жизнь. Теперь, в последние минуты жизни, он не имел права поддаваться этим расслабляющим чувствам.
Усилия Ермилова над собой не пропали даром — он будто выдавил из себя жалость и сострадание, оставив внутри холодное спокойствие и расчет. Он знал, что жить ему осталось несколько минут, и он должен прожить их с пользой для мировой революции.
Впрочем, Александр Егорович не думал ни о чем таком высоком, никакие мировые проблемы не занимали его мозг: он просто приказал себе ни о чем не думать, потому что… потому что думать он мог только о Галине Никаноровне, а это расслабляло и заставляло на что-то надеяться, когда надеждам не оставалось ни малейшего места.
Ермилов сидел на крашеном полу возле окна. Бедро ныло, но резкая боль ушла, серые брюки намокли от крови, на полу уже начала образовываться красная лужица. Рана была где-то около паха. Он потрогал рану через штаны, и та отозвалась саднящей болью, будто пожаловалась.
Вряд ли имел смысл даже перевязывать ее, но Ермилов все же вынул складной нож, распорол штанину и увидел, что кровь идет из двух отверстий: из одного, что поменьше и поближе к колену, — слабенькой струйкой, а из другого, развороченного, почти возле паха, — пульсирующими выбросами.
"Ну да, — подумал он, как о чем-то постороннем, — пуля ударила снизу в кость, срикошетила и вышла наружу выше, разорвав артерию". Без медицинского вмешательства он не жилец, а такого вмешательства допустить он не имел права.
Странно, но это рассуждение успокоило Ермилова, придало ему уверенности. Теперь, по крайней мере, ему не надо ничего предпринимать, все решится само собой.
Все же он снял с себя брючной ремень, потом пиджак, за ним рубаху. Рубаху сложил в несколько раз и притянул ее ремнем к верхней ране, а галстуком — к нижней. Натянул пиджак поверх нижней рубашки. Вроде бы какой такой труд? А он устал безмерно.
Уже на него наплывало что-то темное, слабели руки, подкатывала тошнота.
Ермилов привалился спиной к стене и прикрыл глаза. И тотчас же увидел Галину Никаноровну, как сидит она в библиотеке, слегка склонив голову к левому плечу… или в своей маленькой комнатке, в ночной сорочке, на кровати — такая беспомощная и… и удивительная.
Он умрет, а она об этом даже не узнает. Она будет заниматься своей геологией-археологией, ездить в экспедиции, собирать черепки и кости, возможно, будет ждать его какое-то время, а потом забудет. Без него ее некому будет защитить от случайностей классовой борьбы, от всяких чисток, подозрений и возможных преследований за ее дворянское происхождение, за ученость, за странности ее профессии.
Но самое страшное — она когда-нибудь скажет или подумает о нем, о Ермилове, что он оказался непорядочным человеком, что он не лучше других, а с него она перенесет это же мнение на таких же, как и он, людей, преданных революции и коммунизму. Правда, он намекнул ей о своей профессии, как и о том, что может не вернуться из предстоящей командировки. Но она, кажется, не поверила.
И тут же Ермилов представил, как его найдут здесь, начнут устанавливать личность… У немецкой полиции наверняка есть на него пухлое досье. С ним они свяжут смерти в Берлине и Париже, газеты растрезвонят эту весть на весь мир…
Ну и пусть. Пусть своей смертью, но он все же отомстит Лайцену. Хотя…