— Да брось ты, Лукич, с этой чертовой музыкой! По мне хоть бы ее вообще не было! Есть Утесов с Шульженкой — мне за глаза хватит. Я бы всех певцов и композиторов послал на военную переподготовку. А то у нас в армии марши — так почти все с прошлого века. И строевые песни почти все про соловья-пташечку, про канареечку жалобно поем, — и генерал громко расхохотался своей шутке.
— Ай да генерал! — восхищался академик Четвериков. — Ну, молодец из молодцов! Вы, Зиновий Лукич, учтите это мнение наших военных, ибо они тоже люди. Есть у нас, например, военный ансамбль полковника Александрова, — на батальон, а то и на полк потянет, а вот композиторской роты нету. Нету — и все тут! Недосмо-отррр… Явный недосмотр! А представьте себе, как здорово бы выглядело: военный парад, впереди взвод дирижеров, за ними рота композиторов и поэтов-песенников, а там уж и батальоны и полки всяких ансамблей. Крас-сотища! Ей-богу!
И снова Алексей Петрович подумал с завистью, улыбаясь академику: «Хорошо ему: во-первых, без него что-то не сделается, сколько бы на его работу ни посадить других академиков и докторов; во-вторых, возраст — уже ничего не страшно. А тут…»
— Я, конечно, извиняюсь, — оправдывался Птахин, и в глазах его читалось неистребимое упрямство, которое не своротить никакими силами. — Может, я чего недопонимаю, а только с точки зрения…
— Э-э, дорогой Зиновий Лукич, — перебил его Алексей Петрович, — этого не понимает никто: ни те, кто пишет музыку, ни те, кто ее слушает, ни те, кто ее хвалит или критикует.
— Вот-вот! В этих делах, как говорят в народе, без поллитры не разберешься, — подхватил Валецкий, раскрасневшийся, потный, без кителя, в нижней рубашке, перекрещенной красными подтяжками. — Давайте, друзья мои, еще по маленькой! Коньячок, доложу я вам, вот музыка и для души, и для честной компании.
А в это же самое время на другом конце страны, в сыром и мрачном схроне, несколько человек, сопя и ругаясь, прижимали к доскам стола, уже скользким от крови, дергающееся и извивающееся тело Миколы Жупана. Олесь Вайда, рыча, ржавыми клещами тянул изо рта его язык и совал в рот окровавленный нож…
Когда же честная компания разошлась, и Алексей Петрович, уже в полосатой пижаме, тяжело нагруженный коньяком и всякими деликатесами, засыпал на мягком диване и видел первые кошмарные сны, его сын, лейтенант Задонов, вытерев слезы, нажал на спусковой крючок пистолета. А через минуту, отупев от собственной решимости и от чего-то такого, что в покорном ужасе корчилось в его душе, с каждым мгновением становясь все меньше и меньше, в то время как образующаяся пустота ничем не заполнялась… — через минуту лунатиком бродил среди разбросанных на темной земле зловеще-неподвижных фигур, склонялся над ними, отыскивал на ощупь голову, прижимал к ней ствол пистолета и… пока и в запасной обойме не кончились патроны…
Глава 14
Москва встретила снегом и метелью. После четырех дней пути и непрекращающейся попойки Алексей Петрович Задонов чувствовал себя отвратительно и поэтому, остановившись на первое время у дочери, два дня никуда не выходил, наслаждаясь тишиной и покоем, по нескольку раз в день принимая душ или ванну, постепенно привыкая к тому, что горячая вода есть постоянно и свет не отключают в самое неподходящее время.
Сидеть дома как бы на привязи заставлял Алексея Петровича и состоявшийся в первый же день телефонный разговор с заместителем главного редактора «Правды», который, поздравив с приездом, посоветовал как следует отдохнуть с дороги и никуда не отлучаться, потому что Алексей Петрович может понадобиться каждую минуту.
Обзвонив друзей, Алексей Петрович на третий день достал из чемодана привезенную с собой рукопись и принялся за работу. Однако работалось с трудом: то ли сказывалась дорожная попойка, то ли не давала покоя неопределенность положения, то ли он отвык работать в своем захолустье. Кое-как он высидел за столом пару часов, перепортил кучу бумаги, но всякое возвращение в прошлое натыкалось на генерала Матова, и воображение Алексея Петровича рисовало ему черт знает что такое, что могло с этим генералом приключиться в связи все с теми же дневниками генерала Угланова. Не то чтобы Алексей Петрович испытывал угрызения совести, — нет, этого-то как раз и не было, — но какой-то неуют все-таки имел место и мешал ему сосредоточиться на своей работе.
Наконец Алексей Петрович понял, что дело не в Матове, а в тех знаниях, которые он, Задонов, получил из дневников Угланова: они-то и мешали ему продолжать книгу о пережитом на войне. Лучше бы ему и не открывать этих дневников, не знать того, чего не положено знать, чем он, к тому же, не может воспользоваться, но что мешает ему теперь спокойно продолжать в том же духе, в каком он когда-то начал.