Никто не вступился за боцмана, не попытался понять его, для них все было ясно и понятно и без его разъяснений. И когда председательствующий поставил вопрос на голосование, все дружно подняли руки и за расформирование артели, и за строгий выговор ее директору по партийной линии.
В душе Акима Сильвестровича все опустилось. Он еще продолжал стоять и тупо смотреть на людей, которые с такой легкостью перечеркнули все его многомесячные усилия по созданию лечебно-производственного дома инвалидов Великой отечественной войны. Если бы это случилось в какой-нибудь конторе, то он так бы им врезал… в-господа-Николу-чудотворца-мать, что сразу бы поняли, с кем имеют дело. Но это была не контора, а райком партии. Стоять здесь — все равно что стоять в строю перед флагом, когда шевеление пальцами и то недопустимо.
Аким Сильвестрович стоял и тупо смотрел на этих аккуратных людей, смотрел, как они расслабляются и отрешаются от дел, обмениваются незначительными фразами, усталыми улыбками и, поглядывая на председательствующего, ожидают какого-то знака, чтобы с чистой совестью покинуть эту комнату… смотрел на них, сразу на всех, не выделяя никого в отдельности, и еще на что-то надеялся.
А на директора артели уже не обращали никакого внимания, будто он с некоторых пор перестал существовать и даже не присутствовал в этой комнате. Гладенький сосед с обсыпанным перхотью пиджаком, поднявшись со своего места, оказался коротышкой с толстыми ляжками и выпирающим животом. Он обошел Акима Сильвестровича на значительном расстоянии, как обходят какую-нибудь лужу, и Аким Сильвестрович слышал у себя за спиной, как тот захлебывался своей картавостью, восторженно, хотя и негромко, рассказывая что-то кому-то, кто сидел по другую сторону стола.
Пустота и отупение достигли в душе и голове боцмана той критической точки, когда в них либо возвращаются нормальные ощущения и здравый смысл, либо туда устремляется нечто дикое и необузданное. Последнего Аким Сильвестрович боялся и сам, особенно если оно возьмет верх над ним в таком святом месте, и чтобы не допустить себя до крайнего состояния, он безотчетно подался вперед, оперся руками о стол и, глядя обесцветившимися глазами на аккуратный ежик заведующего промотделом райкома партии, сипло произнес:
— Как же так, товарищи дорогие?
В комнате сразу же стало тихо, все с изумлением уставились на директора артели, замерев в тех позах, в каких их застал боцманский вопрос.
— Нельзя же так! — продолжал Аким Сильвестрович, сам не узнавая своего голоса. — У меня там изобретатель имеется… бывший сапер… золотые руки… протезы изобретает… Как же так, извиняюсь? Ему же условия нужны! А еще есть капитан второго ранга… бывший, извиняюсь… Он же вообще научными трудами занимается… В госпиталь его надо…
— О чем вы, товарищ Муханов? — оторвал от бумаг голову завотделом. — Протезы, научные труды… Прямо не артель инвалидов, а академия наук. Вы хоть соображаете, что говорите? Или вы полагаете, что мы хотим вашим людям зла? Вы так полагаете? — В голосе завотделом послышалась угроза, глаза сощурились, недобро ощупывая составное лицо Акима Сильвестровича.
— Нет, я так не полагаю, что вы! — отшатнулся боцман, выпрямился и снова принял положение «смирно». — Но только комиссия… она, извиняюсь, пришла, туда-сюда глянула, с людьми не поговорила, носом, извиняюсь, покрутила и ушла. Разве это по-партийному? Разве это по-большевистски? Разве это по-ленински? — напирал на самое святое Аким Сильвестрович. — А у меня, между прочим, один инвалид жениться собирается. До войны, извиняюсь, не успел: в армию забрали по всеобщей мобилизации, а невеста потерялась, — сами знаете, время какое было, — и вот нашлась, любовь у них, извиняюсь… И что теперь? Как ему там, в инвалидном доме то есть? Разве партия против семейного… это… в смысле… счастья? Нет! И потом: желать людям добра — это, извиняюсь, одно, а делать им добро — это, как говорится, совсем другое. Вы думаете, что пошлете туда людей, так это и есть добро, а на самом деле… условия там, отношение к инвалидам — сами знаете, а они воевали, они пострадали, и получается, что им теперь за это самое страдать всю оставшуюся жизнь. А почему, я вас спрашиваю? Чем они хуже нас с вами? Почему мы их должны запирать в эти… в клетки? Я извиняюсь… А если вы думаете, что я за директорское кресло держусь, так вы, извиняюсь, глубоко ошибаетесь.
Теперь все разглядывали Акима Сильвестровича с тем любопытством, с каким разглядывают какую-нибудь заморскую диковинку, о которой слыхивать доводилось, а видеть — впервые.