Но как писать о Сталине, если ты в своей речи на съезде писателей заклеймил вождизм, если ты с вождизмом связал Гитлера и Муссолини, имея в виду более всего именно Сталина и пытаясь своими рассуждениями отвратить его от вождизма? Тем самым ты как бы отвел Сталину совсем иную роль — значительно более низкую, менее емкую, чем вождям фашизма и национал-социализма. Как писать о Сталине, если ты иудейское пятикнижие сравнил с «Майн кампф» Гитлера, идею еврейской исключительности — с расистской идеей национал-социализма? Да и вообще: как писать о человеке, который тебе антипатичен, в каждом слове и движении которого ощущается неискренность и дьявольское властолюбие? И все-таки ты восхвалял Сталина! Вместе со всеми. И в таких выражениях, в каких не восхвалял Ленина, хотя тот был более достоин…
Алексей Максимович подпер голову ладонью и прикрыл глаза. На листе бумаги не прибавилось ни слова.
Вдруг вспомнил: надо сказать Крючкову, чтобы обменял билеты на завтрашний поезд.
Алексей Максимович торопливо нажал кнопку вызова. Ему показалось, что если он немедленно не отдаст такого распоряжения, Крючков сообщит Ягоде, а тот Сталину, что Горькому дела нет до просьбы вождя, что ему вообще нет дела ни до чего.
Что Крючков состоит на службе в НКВД, Горький знал, как имел основание предполагать, что остальная прислуга следит за каждым его шагом, прислушивается к каждому его слову. Он уже попривык к этому своему положению поднадзорного, научился не говорить лишнего, а его постоянные посетители не только не говорили лишнего, но и всячески старались выказать свою лояльность советской власти, состязались в этом выказывании и всячески втягивали в это состязание Горького, будто знали наверняка, что каждое их слово дойдет по назначению. В том числе и о тех, кто им не нравится, кого бы они хотели убрать куда-нибудь подальше.
Дверь в кабинет открылась сразу же, едва Алексей Максимович снял палец с кнопки звонка: видать, Крючков стоял и ждал под дверью.
— Звали, Алексей Максимыч? — спросил он, переступая порог.
— Да, Петр Петрович, звал. Тут такое дело…
Низкорослый, плотный, как нераскрывшаяся еловая шишка, Крючков стоял в двух шагах от стола и терпеливо ждал, слегка склонив на сторону круглую голову с седоватым ежиком волос. Алексей Максимович поймал себя на мысли, что внимательно рассматривает своего секретаря, пытаясь определить, что у того на уме, смутился и принялся прочищать мундштук. Пытайся не пытайся, а Крючков… он всегда застегнут на все… э-э… крючки и пуговицы и потому непроницаем для постороннего взгляда.
Горький был уверен в том, что сын погиб не без помощи этого услужливого и непроницаемого человека. Напоил Макса и, пьяного, бросил лежать на сырой, холодной земле. Вряд ли это было подстроено умышленно, но вина все-таки на нем лежит безусловная. По Крючкову, однако, не скажешь, что он за собой вину эту чувствует. Что касается Генриха Григорьевича Ягоды, то между ним и наркомом будто пробежала черная кошка: именно Ягода упрятал Каменева и многих других хороших людей за решетку. Более того, он не раз пытался доказать, что обвинения, выдвинутые против них Вышинским, не высосаны из пальца человеком, весьма неприятным, не очень-то старающимся скрыть свой шляхетский антисемитизм.
Впрочем, Макс давно уже не был ребенком и сам обязан был отвечать за свои поступки… Был… обязан… Но… но в том-то и дело, что не способен был ни на поступки, ни на собственное мнение, — ни на что определенное. Тут и он, его отец, виноват тоже: держал при себе, пытаясь втянуть в литературное дело, боясь отпустить от себя сына в свободное плавание, потому что жизнь — штука страшная, и сам ты ее хорошо не знаешь и даже не понимаешь, хотя и делаешь вид… а у сына ни дарований, ни стремлений. И никакой самостоятельности: сын-секретарь у своего отца… Может, поэтому Макс и стал пить. Так что вина за его смерть на тебе самом, дражайший ты мой Алексей Максимыч, и неча сваливать ее на других…
— Да, вот что я вам хотел сказать, Петр Петрович, — вспомнил Горький о своем секретаре. — Завтра у меня в четырнадцать часов встреча с товарищем Сталиным… Здесь, в этом доме. Судя по всему, завтра уехать не удастся. Распорядитесь насчет билетов, ну и что там еще…
— Я уже распорядился, Алексей Максимыч, — склонил голову Крючков. — Билеты перезаказал на следующую неделю. Еще, с вашего разрешения, дал понять редакции «Наших достижений», что вы — возможно — примете участие в ближайшем заседании редколлегии: они очень просили.
— Вот как! Что ж, пожалуй, вы поступили правильно, — медленно произнес Алексей Максимович, а про себя подумал: «Угодники начинают с услуг, а кончают господством». И в растерянности подергал себя за усы: он с трудом перестраивался на другой лад, то есть — в данном случае — на то, что придется еще неделю провести в пыльной и дымной Москве, когда всем своим больным и усталым телом, всеми помыслами уже как бы обретаешься на крымском берегу, дышишь его живительным воздухом и относительной свободой.