Свидетельствую: предвоенный тридцать восьмой год стал годом моего окончательного политического становления. Я знал определенно и на том стоял: парламентская демократия далеко не лучшее изобретение цивилизации, но самое чудовищное из всего, что у нас есть, – диктатура. Наши коммунисты по указке московских идеологических кураторов продвигали политизацию профсоюзов, притупляя их основную задачу – защиту интересов трудящихся перед лицом эгоистического капитала. Второй их посыл – контроль над валютой и над ценами, жесткие ограничения на фондовой бирже и на международном рынке ценных бумаг. Все эти затеи неизбежно ведут к диктатуре. Мои политические колонки и дискуссионные статьи в «Вю» как небо от земли отличались от репортажей светского обозревателя в «Марианне» и заметок махрового антисемита в «1935».
Германский нацизм под диктатом бесноватого фюрера отбрасывал мрачную тень на всю Европу, на всю нашу жизнь. Более, чем итальянская агрессия в Африке и даже чем проба германского оружия на республиканцах в соседней Испании, меня тревожило упрямое прорастание национал-социалистических идей у нас во Франции: в Эльзасе все чаще вылезали из пыльных нор на свет божий «маленькие фюреры», и их бравурные пропагандистские песни, к огорчению здравых людей, вызывали одобрение публики. Я писал – и дискутировал с оппонентами – о ползучей фашизации Франции и угрозе войны, которая неизбежно катится в обозе фашизма. Французское общество, как и всякое другое, довольно-таки инертное по своей природе, на глазах распадалось надвое: профашистов и антифашистов, прозябавших в меньшинстве. Была еще и подавляющая часть, придерживающаяся нейтралитета; она в случае столкновения сторон послушно присоединилась бы к победителям.
Вот как неоднозначно складывалась ситуация в стране французов. Я, наблюдая за развитием событий и в Испании, и в Германии, и в Чехии, оставался верен тревожной французской теме. Нет ничего хуже, беспощадней и бессмысленней войны – в этом я был убежден. Поэтому, прежде чем ввязаться в бой, необходимо предпринять все, что только возможно, для предотвращения истребительной войны. Единственное, что можно противопоставить войне, – это мир; вот за него и надо стоять грудью: говорить – лучше, чем стрелять. А уж если началось – тогда стрелять без осечки и без промаха.
А пока не началось, я следил за новостями с фронтов и, слушая по радио гипнотизирующие речи Гитлера, пытался понять, в чем секрет его ораторской манеры. Знакомый не понаслышке с воздействием наркотиков на все органы чувств, на сознание и подсознание, я почти не сомневался в том, что Гитлер, если и не злоупотребляет «тонизирующими» средствами, то уж никак ими не пренебрегает. Мне хотелось понаблюдать за фюрером вблизи и послушать его речи вживе; любопытство толкало меня в спину, журналистский азарт направлял мой путь.
На дворе стоял 1937 год. Ежегодный съезд Германской национал-социалистической партии традиционно проходил в сентябре в Нюрнберге – под барабанный бой, грохот сапог, свет факелов и плеск красных знамен с черной свастикой. О получении официального журналистского приглашения мне нечего было и думать – немцы прекрасно знали о моих антифашистских взглядах и не впустили бы меня в Нюрнберг. Поэтому, воспользовавшись кое-какими знакомствами и связями, я раздобыл не вполне настоящую карточку почетного гостя и с толпой гостей беспрепятственно проник в зал съезда.
Манера Гитлера держаться на трибуне и выкрикивать слова лишь укрепила мою уверенность в том, что германский фюрер находится под воздействием наркотиков. Что ж, не он первый, не он последний…
Почти двухметровый рост, выделявший меня из толпы людей, в Нюрнберге сослужил мне плохую службу: вечером в «Гранд-отеле», где расселились приехавшие журналисты, я был замечен и опознан бывшим парижанином – политическим активистом комитета «Франция – Германия», о котором я нелицеприятно отозвался в одной из своих статей. Я был узнан и назван. Разгорелся скандал: в помпезных тоталитарных торжествах только единомышленникам дозволено участвовать. На меня смотрели, как на чумного. Группа профашистски настроенных французов призвала открыть на меня показательную охоту и расправиться с «либеральным отщепенцем». Угрозы любезных соотечественников меня не испугали; единственное, чего я опасался, так это обыска: в моем чемодане хранилась готовая к употреблению походная курильня опиума. Вот она могла бы вызвать нежелательные последствия со стороны властей: в лучшем случае высылку, в худшем – арест. Но удача мне сопутствовала, я остался на свободе, дождался триумфального, под грохот литавр, закрытия «съезда победителей» и воочию составил себе представление о позолоченных картонных декорациях нацистского режима.