В самый разгар панических слухов о приближении немцев мы с моей сестрой Луизой эвакуировались из Парижа в центр страны, в Бурж. Там от украшенного пышной ассирийской бородой мэра я и узнал, что солдаты тыловой линии очень необходимы в Бурже: мы будем помогать сиделкам в госпитале для раненных на фронте, раздавать конфетки детям и старикам и делать другие добрые дела. Именно добрые дела, а не стрельба и кинжальные ночные вылазки непременно приблизят, по словам мэра, человека сугубо штатского, нашу военную победу. Хотелось бы в это верить, сидя в тылу, в долине Луары.
Бурж не только центр и не только тыл. Бурж – сердце Франции и ее душа. Символично, что именно здесь я очутился в дни всеобщей паники, растерянности и страха перед будущим. Париж под угрозой захвата врагом и оккупации – что может быть страшней! Но Бурж с его великолепным старинным собором, с его каменными площадями – свидетельницами нашего славного национального прошлого – выпрямлял согнувшегося человека, освобождал от преждевременной печали и дурных предчувствий. Бурж, как и встарь, звал французов к борьбе и победе, а не к отступлению и проигрышу.
В Бурже я получил нарукавную повязку – красный крест на белом фоне. Казалось бы, большое дело – нарукавная повязка! Не ружье, не граната – кусок тряпки с красным крестом. И вот эта грошовая опознавательная повязка делала из штатского оболтуса, беженца существо более высокого порядка – тылового солдата, причастного к общенациональным усилиям в борьбе с врагом. Так бывает – пустой знак, деталь одежды, искривляет и без того ирреальную действительность в лучшую или худшую сторону, и люди без раздумий воспринимают это изменение как должное.
На железнодорожной станции мы встречали раненых, провожали их в госпиталь, играли с ними в карты и домино. Глядя на культи и кровавые бинты, мы чувствовали себя почти как на фронте, в окопах, под огнем. И раненые смотрели на нас, с нашими повязками, как на спасителей, облегчающих страдания; через несколько дней после начала больничной работы нам и страдальцам уже не хватало друг друга. Даже увидев своими глазами в госпитальном корпусе жуткие последствия фронта, я не боялся войны. Под опекой мэра с ассирийской бородой, в кругу подростков-белоповязочников меня тянуло оставаться самим собой и не плыть спокойно по течению тылового бытия «второй линии». Иногда по вечерам я пытался описать разнообразные события минувшего дня и даже заносил наброски в блокнот, но дальше этого дело не шло. Весь мир в моих глазах представал зыбким и иллюзорным, кроме одной-единственной реалии – войны. Я хотел на войну.
Но хотеть – это еще не значит мочь. С этой максимой трудно смириться, но и игнорировать ее бессмысленно. Вместо фронтовой полосы я, как только боевая обстановка стабилизировалась и немцы больше не угрожали Парижу, был отправлен из Буржа в Версаль и определен в иезуитский лицей Святой Женевьевы для продолжения учебных занятий. Война меж тем продолжалась, перетекая в фазу застывшего окопного сидения под артиллерийским огнем и облаками ядовитых газов; десятки тысяч солдат «первой линии» покорно гибли от ранений и болезней.
А школьные занятия шли своим чередом, разве что учителя стали менее придирчивы, а ученики, зараженные бациллой военного разгильдяйства, – менее усидчивы. Я много читал, особый мой интерес, в соответствии с законами возраста, вызывали книжки с откровенными любовными сценами. Я жаждал любви, черт побери! Светлой, но вместе с тем и непременно чувственной. Слоняясь по улицам, я довольно-таки бесцеремонно заглядывал в лица встречных девиц и дам и строил авантюрные планы, один другого волшебней. Все тут было: ночные свидания и нежные признания… Такие пылкие картины немало меня изнуряли.
И вот гром грянул: я зашел от нечего делать в универмаг, увидел продавщицу за прилавком и влюбился. С первого взгляда, с ног и по уши! Такого со мной еще никогда не приключалось – голова шла кругом, страсть облизывала меня и опаляла, как языки пламени корчащегося на костре грешника. Продавщица глядела на меня с доброжелательным любопытством. На ватных ногах я доплелся до прилавка, проблеял пустые слова приветствия и представился: «Эммануэль д’Астье».
Ее звали Марта. И были свидания, и были признания. После первых же объятий и бездонных поцелуев, далее которых дело не двинулось, я как честный молодой влюбленный предложил девушке руку и сердце. И Марта ответила мне согласием. Так мы стали, в собственных глазах, женихом и невестой. Свидания и объятия продолжались, мои восторженные руки без устали бродили по заповедным уголкам разгоряченного тела Марты – и тут бы ей проявить девичью инициативу, но она почему-то этого не делала. Может, она в душе была ревностной католичкой и считала, что ее тело – храм, войти в который мне будет дозволено лишь после брачной церемонии… Не знаю, что она там считала, мне было не до расспросов.