Калифорния по имени Mary оказалась теплой во всех местах. Ей было сорок, она любила Шопена, свежевыжатый апельсиновый сок и смеялась низким грудным смехом. Она считала его своим последним шансом и называла «darling». А он… он называл ее Машенькой, испытывая от этого вместо стыда и неловкости ощущение какого-то покоя, будто произносимое вслух родное имя могло заставить поверить в то, что ничего в жизни не изменилось.
Конечно, все это были иллюзии, жизнь не просто изменилась, а ушла та и осталась совсем другая. Но главным было то, что он жил, жил на воле, жил, не вздрагивая от каждого шороха и не вглядываясь в лица прохожих, пытаясь угадать в каждом из них работника спецслужб. Новая Машенька подарила ему свободу, а он позволил ей использовать ее последний шанс. Шанс родился через год, был назван Полом и получил, конечно же, фамилию Райтман. Конечно, он не мог решиться написать об этом в Россию. А ведь так хотелось посмеяться:
— Подумай, Машуля, до чего забавно! Сын грузина и американки родился евреем! Держу пари, таких деток тебе в твоем знаменитом роддоме принимать не приходилось.
Ему так хотелось порой поделиться, довериться, попросить прощения, но все не решался. Из детей только Ира иногда добавляла к письмам матери скупые строки. Она даже не писала, телеграфировала: «Была свадьба, зовут Миша, скоро рожать» или «Есть дочь, зовут Маша, пишу диплом». Ну а он так боялся лишиться и этих скупых строчек. Двое младших детей так и не простили ему отъезда, Сашура и Вовка как раз переживали тогда свой переходный возраст, когда ничего не бывает наполовину, когда видишь только черное и белое и отказываешься видеть все краски мира, отказываешься понимать, отказываешься ценить, отказываешься прощать. Но он надеялся, что когда-нибудь они перерастут обиды и поймут, и простят, и оценят. Вот и Маша начала чаще передавать письма, вот и Ирины отписки стали длиннее. Придет день, когда он увидит на листке еще два любимых и почти забытых почерка.
Но письма неожиданно приходить перестали. Он волновался, ходил мрачнее тучи, и даже низкий грудной смех и ласковый взгляд американской жены не могли восстановить душевное равновесие. Он не находил себе места. Он привык хотя бы раз в месяц получать весточку и читать о том, что храм Христа Спасителя выглядит впечатляюще и, как любое внушительное сооружение, вызывает противоречивые мнения; что собираются строить новую дорогу — очередное Кольцо — и, наверное, надо продать старую машину, чтобы по новым дорогам ездила новая (в конце концов, я могу себе позволить, наших сбережений пока хватает); что «Сашуре предложили выставляться. Она так здорово зарекомендовала себя в училище: организовала кружок для малышей, учит их делать кукол и сама времени не теряет, так что работ у нее действительно на целую выставку; что Вовка вслед за сестрицами собрался поступать в МГУ, хотя у него довольно сильная тяга к сочинительству и музыки, и стихов. Вот, например, одно из его последних творений:
«Правда, талантливо? — писала Маша. — Я его, конечно, от МГУ не отговариваю. В конце концов, ты всегда говорил, что мужчина должен иметь в руках профессию. Это девочка может книжечки почитывать, как Ира, или куколок мастерить, как Сашурка, а Вовке придется семью кормить. О семье он, естественно, пока не задумывается, но факультет выбрал серьезный. Так что покупку машины придется отложить и раскошелиться на репетиторов».