Он рассказывал о Сталинграде, о том, как из закопченного подвала вылез Паулюс в своей высокой фуражке и молодые колхозные парни в шинелях взяли под стражу гитлеровского фельдмаршала. Рассказывал о поселках и заводах, поднявшихся в тайге. Он видел их зарево с дальнего заснеженного аэродрома, с которого перегонял на фронт новые истребители.
… На вторые сутки пути Василий протянул Чувырину столовый нож, сломанный почти у самого черенка.
Чувырин попробовал пальцем острый обломок и вдруг, присев, с маху вонзил его в грязную доску пола. Решили сначала прорезать вдоль доски глубокие борозды, а потом крошить их поперек. Может быть, доска поддастся.
Работа шла медленно. Ведь был только один нож, да и тот поломанный. Чувырин спросил, нет ли у кого еще чего-нибудь такого. Но только у умирающего врача нашлась ложка. Она быстро сломалась.
Работали Чувырин, Василий, Виктор и «У нас в газете» только на перегонах. Торопились. Передавали черенок, когда руки сводило судорогой. Виктор предложил обмотать черенок тряпкой.
Мечта о побеге поселилась в вагоне. Измученным узникам казалось, что ее можно схватить рукой и опереться на нее. Она стала вытеснять даже голод и жажду.
Военврач почувствовал, что его товарищ уже остывает. Он накрыл тело обрывком плащ-палатки, а сам подвинулся к Чувырину.
– Теперь и я поработаю. За двоих.
У врача оказалась твердая рука хирурга.
В ночь на третьи сутки сквозь дыру в полу можно было уже просунуть кулак.
– Еще немного, и оторвем доску, – Чувырин сказал это про себя, а получилось вслух.
– Еще совсем чуть-чуть, и – с вином мы родились, с вином и умрем, – вставил Василий.
Напряжение нарастало.
– Пусть «сорвемся», а куда попадем? Крутом немцы. Ну пусть – австрийцы. Так они же не лучше. Переловят – и как щенят в бочку головой…
Все обернулись к человеку, который одним махом разбил надежду.
– На воле мы быстро соберемся, – сдержанно сказал Чувырин. – Пусть маленький, но отряд. А люди и в Австрии и даже в Германии найдутся. Вот ведь нож Василий не из Тбилиси привез…
– Пока солнце взойдет, роса очи выест. Ты еще доску оторви, потом планы строй, – продолжал бить по надежде тот же голос. Человек приподнялся, из груды тряпья показался скошенный череп с редкими пучками волос.
– А ты здесь оставайся, черт лысый, – сказал Виктор. – Плюнем и разотрем, товарищ полковник. Дайте-ка нож…
Работали в тягостном молчании.
Потом случилось непоправимое. Состав резко затормозил и… нож из рук Василия выскользнул в дыру…
Василий посмотрел на растерянные лица товарищей и прислонился к стенке вагона. Лоб у него стал мокрым.
Чувырин молча лег и закрыл глаза, снова вспомнилось ему то, о чем он не рассказал товарищам. Воздушный бой. Таран. Рухнувшие обломки «мессера». Парашют опустил его уже на чужую землю. Госпиталь и тюрьма. Допросы. Предложения служить в РОА[21]
(«Мы разрешим вам носить вашу «Золотую Звезду») и жестокие побои. Заискивающее «герр майор» и ненавидящее «ферфлюхте швайн»[22]. Группа друзей в лагере и попытка побега. Снова гестапо. Суд. Приговор…Красными огнями, как на ночном аэродроме, выстроились эти вехи. И кажется – за ними пропасть… тьма…
«Кто пре-дал… Кто пре-дал… Кто пре-дал…» – снова выстукивают колеса. Чувырин, напрягая память, продолжал разматывать клубок воспоминаний. Среди членов подпольной организации предателей не было. Это он сразу понял на допросах, а потом и в суде. Но, возвращаясь с допросов, Чувырин кое-что рассказывал. Значит, о его «подрывной работе против рейха» донес предатель, сидевший в общей камере.
Но не мог же «Чувырин молчать, не рассказывать этим измученным людям о том, чем он жил еще два месяца тому назад, – о боевых вылетах и о положении на фронте, о сообщениях «В последний час» и пламенных статьях Эренбурга в «Красной звезде»…
Всего три дня провел тогда Чувырин в общей камере. От побоев лицо его так заплыло, что он никого и ничего не видел. Потом одиночка, суд и этот вагон…
«Веревка на шее, а он, гляди-ка, поет»,- зло подумал лысый, прислушиваясь.
«И как будто бы снова, возле дома ротного…» – громко пел Чувырин.
У лысого вдруг запершило в горле. Но взял себя в руки. В который раз вспоминал холодные глаза эсэсовца, скрещенные кости и череп на рукаве мундира.
«Только одно это. Последнее. Мы их «поженим на Берте»[23]
, а тебе откроем ворота. Выбирай себе деревня, русский баба, делай детки и кушай шпек!» (Немец так аппетитно прищелкнул пальцами этот «шпек», как если бы подносил ко рту кусок розовато-белого сала).Лысый провел языком по сухим губам «Вот так последнее… Сам подохнешь… Будь оно проклято. Последнее… «Последняя у попа жинка…».
Он скрючился, застонал…
Четвертые сутки для узников транспорта были особенно мучительными. Двоим померещилась вода, они поползли к лужице мочи…
– Самое большее сутки пути осталось, – сказал Чувырин. – А там выгрузят. Дадут поесть. Продержимся! Надо!
– Полковнику что, – заговорил лысый, – Он еще свежак. У него и жир на мясе сохранился. Неплохо их – соколов кормили. А мы – «пехота, не пыли», еще из под Севастополя…
– Что вы предлагаете? – нервно спросил военврач.