Когда теперь в монастыре появился Крейслер, музыкальным увлечениям был дан новый толчок. Ученые анахореты бросили свои книги, набожные мистики сократили часы молитв; как вкруг центра, монахи собирались около Крейслера, которого все они полюбили с первых дней. Сам аббат относился к нему с чувством сердечного расположения и старался, как и все другие, выказать ему свою любовь и уважение. Обстоятельства как бы соединились для того, чтобы успокоить взволнованную, всегда беспокойную душу Крейслера: местность, в которой было расположено аббатство, могла назваться чисто райскою, монастырская жизнь предоставляла все удобства, начиная с успокоительной веселости аббата и монахов и кончая вкусным столом и благородными винами, о чем неукоснительно заботился патер Гилариус, наконец, постоянные занятия музыкой были истинным лекарством для человека, который видел в искусстве родную стихию. Крейслер притих, как ребенок. Даже неизменный спутник его, гневный юмор, покинул своего обладателя. Но, главное, он уверовал в себя, он избавился от всех призраков, мучивших его больную душу.
В одном месте о капельмейстере Иоганне Крейслере сказано, что его друзья никогда не могли убедить упрямца заносить свои композиции на бумагу; если же это иногда и случалось, он, порадовавшись сперва на свое произведение, тотчас же бросал его в печь. Должно быть, такие вещи происходили в то самое злосчастное время, которое предвещало бедному Иоганну неизбежную гибель и о котором пишущий эти строки биограф до сих пор не мог узнать ничего достоверного. Но теперь, во время пребывания в монастыре, Крейслеру жалко было уничтожать произведения, выливавшиеся из глубины его души: в них сказалось сладостно-грустное настроение, резко отличавшееся от тех ощущений, которые он раньше вкладывал в музыку, — от нестройных ощущений страха, глубокого ужаса, томительных мук безнадежной тоски.
Однажды вечером, после окончательной репетиции торжественной обедни, которая была назначена на следующее утро, монахи удалились в кельи, и Крейслер, оставшись совершенно один среди высоких колоннад, устремил свой взор на пейзаж, расстилавшийся перед ним в последних лучах заходящего солнца. Ему чудилось, что еще носятся где-то вдали звуки мелодий, только что исполненных им перед толпой монахов. Когда снова прозвучал в душе его Agnus Dei[109]
, им овладела неизъяснимая нега: он вспомнил о тех мгновениях, в которые создавал этот гимн. Из глаз его брызнули слезы.— Нет, — воскликнул он, — это не я! Это ты, только ты! Единственная моя дума, единственное мое стремление!
Этот религиозный гимн, в котором и аббат, и все монахи нашли выражение самой небесной любви, самой горячей молитвы, вылился из души Крейслера необычайным, удивительным образом. Раз, когда он всецело был занят мыслями о задуманной им, но еще не вполне созданной торжественной обедне, в тишине ночи ему приснилось, что настал торжественный день: вот уже кончился и благовест, аббат, сам исправляя службу, начал читать свое Kyrie[110]
, Крейслер стоит перед пюпитром, на котором виднеется готовая партитура… Мощная, звучная музыка льется, захватывает душу. Наступил момент, когда нужно петь гимн Agnus Dei… Тут Крейслер с ужасом видит, что в партитуре — белые листы, там дальше не записано ни одной ноты… Опускается бессильно его капельмейстерская палочка, монахи смотрят и ждут, когда же кончится замешательство, но свинцовая тяжесть налегла ему на грудь, и он не в силах стряхнуть ее, не в силах занести в партитуру гимн Agnus Dei, мощно звучащий в его душе… Вдруг около пюпитра вырастает фигура ангела и начинает петь небесным голосом Agnus Dei. Это Юлия!..В состоянии самого сильного, высокого вдохновения Крейслер проснулся и немедленно записал гимн в том виде, как он звучал ему в блаженном сне. Снова переживал теперь Крейслер свой сон, снова слышался ему голос Юлии, звучней и звучней проносились, вздымаясь, волны чудесного пения, когда же в душе его вновь прозвучал примирительный гимн Dona nobis pacem[111]
, он весь погрузился в какое-то нежное море святых небесных восторгов.Кто-то слегка потрепал Крейслера по плечу — он очнулся от состояния экстаза. Перед ним стоял аббат, улыбаясь довольной улыбкой.
— Иоганн, сын мой, — начал аббат, — не правда ли, ведь то, что вылилось из твоего сердца так мощно, так чудно, охватывает теперь всю твою душу сладостным восторгом? Я хотел сказать, что ты, вероятно, думал сейчас о своей обедне, — это лучшее из произведений, которые ты когда-либо написал!
Крейслер безмолвно смотрел на аббата, не будучи в силах сказать хоть слово.
— Ну, ну, — продолжал аббат с улыбкой, — будет, опустись с заоблачных высот, куда воспарил твой дух. Мне кажется, ты опять что-то сочиняешь в уме, не хочешь отдохнуть от работы; правда, это для тебя даже не работа, а наслаждение, но наслаждение опасное, — оно может вконец истощить твои силы. Стряхни с себя на время всякие творческие мечты, встанем и походим по этим прохладным галереям, поговорим о чем-нибудь беззаботно.