Мы спустились вниз и пришли в столовую. Пока они говорили, я наблюдала за Ёмом. Что-то в нём изменилось за эти два дня, но я пока не могла уловить что – он отводил глаза, когда чувствовал мой взгляд, и мне не удавалось ничего по его лицу прочесть. В столовой заняли большой стол у окна, ребята набрали себе кофе и бутербродов, ели и трепались. В дверях появился охранник, увидел нас и остался подпирать косяк.
– Это слава, Ём, – усмехнулся барабанщик, кивая на него. – Так она и выглядит: сперва палит, потом защищает.
– Ограничивает, – поправил басист.
– Окружает, – добавил духовик. Они принялись предлагать глаголы, а Ём молчал и усмехался.
– Пойдём отсюда, – вдруг обратился ко мне по-русски.
– Пойдём, – удивилась я. – А как мы выйдем?
– Просто, – ответил Ём, кивнул ребятам и поднялся. Охраннику он сказал: «Я в студию», тот отчего-то за нами не пошёл, а когда мы сели в лифт, нажал не восьмой, а минус первый. Двери раскрылись в гараже. Пройдя его насквозь, мы вышли позади здания во внутренний двор. Свернули в арку, перешли дорогу и оказались в зелёном сквере. Там Ём присел на скамейку.
Всё это время он молчал, и когда сел, тоже не сразу начал говорить. Сидел и смотрел мне в глаза, будто пытался меня запомнить. Я тоже молчала. Я видела, что он не знает и сам, что ему от меня надо, и всё-таки его ко мне тянет. А меня тянуло к нему. Но, в отличие от него, я знала почему. Потому что он – это он, а я – это я. Всё просто.
И тут он сказал:
– Ты поедешь со мной?
– Куда?
– А тебе это важно?
Он смеялся. Я улыбнулась и не стала отвечать. Он сказал:
– На фестиваль.
– А что там будет?
– А если я не скажу? Просто так – поедешь?
Всё-таки было в нём сегодня что-то странное. Я спросила:
– Тебе было страшно вчера?
– Страшно? – Он откинулся на скамейке. – Это не совсем то слово. Сначала, в первый момент, нет. Я просто ничего не понял. Попали в волынку, просадили мех. Это конечно… да! – Он засмеялся, не найдя точного слова. А я так и увидела, как стоит он на сцене с волынкой под левой рукой. И как пуля проходит мех насквозь. Под левой рукой – насквозь… Я даже закрыла глаза, так стало жутко. – Потом суета, полиция, ничего не понятно.
– Не поймали?
– Нет, конечно. Вообще ничего не известно пока. Айс говорит, он добьётся расследования, у него там какие-то выходы и нужные люди. А мне в целом неважно. Мне бы только хотелось знать почему. Или так – за что? Так, наверное. Никогда бы не думал, что я могу кому-то насолить, – он снова рассмеялся, но теперь натужно. – Ну вот. От этого, пожалуй, неприятно. Что ты не знаешь на самом деле, как твои поступки отражаются. И что у кого в голове щёлкнет.
– Этого никогда не узнать.
– Да, конечно. Только всё равно… А страшно стало потом. Когда я ночью лежал и об этом думал. Что времени мало и что я ничего не успеваю. Столько всего хочется сделать. И тут вдруг – раз. Оказывается, это так легко. И неожиданно, вот что самое дурное. И я, знаешь, о чём ещё подумал? Ты, пожалуй, права. Помнишь, мы говорили – для кого всё? Я вот теперь думаю: да, музыка существует сама по себе. Без нас. Одна. Ей вообще никто не нужен. Не станет меня – что, она перестанет звучать? Это ты же мне про идеи рассказывала?
– Это не я. Это вообще давно придумали. Очень.
– Ну, конечно. Но в прошлый раз? Я ничего не путаю? Мне вот теперь кажется так: что мы здесь все, кто занят одним делом, как бы и восстанавливаем на земле этот эйдос. Это как бы создание единого… я не знаю – тела музыки на земле.
– Тела музыки, – фыркнула я. – Это всё тот же слон, которого ощупывают слепые?
– Пусть так. Я не знаю, как ещё сказать. Но самое удивительное, видишь, что: пока мы, те, кто это слышит, достраиваем по кирпичику её тело, все остальные ничего не слышат и не понимают. Они только тогда способны воспринять, когда становится видно всё. И вот кто будет последним, кто целое это завершит – вот его-то и поймут, его станут слушать. А всё, что до этого, без чего целого не было бы, забудется и уйдёт. Но без них нельзя. Просто нельзя.
– Завершить тоже нельзя, – сказала я, хотя знала, что он и без меня это понимает.