С другой стороны, он тихо порадовался сложному каламбуру, который столь удачно обнаружил, соположив йогуртную культуру с культурой завтрака и собственными раздумьями о рецепте культуры Элиота и рецептах Элизабет Дэвид. Вначале сам язык — а затем и он, Александр, вдумчиво, — объединил: культуру бактерий и культуру растений, человеческие культурные артефакты и законы сознания. Какой-нибудь мыслитель эпохи романтизма — сторонник теории органической метафоры, — поди, заявил бы, что каламбур из разных значений слова «культура» отражает саму суть
Язык может сравнить сливу с цветом ночного неба, или с горящим углем (если представить, что пламени не видно), или с заветным кошелёчком, в котором заключён самородок косточки. А может пожелать ввести абстракцию, отражение, но не зеркальное, а в виде рефлексии. Например, язык говорит, что человек «уходу должен рад быть, как приходу, — после чего добавляет: — Всему надо созреть!»[113]
Красками тоже можно прибавлять смыслы. Гоген из двух груш и букетика цветов делает женский портрет[114]. Рене Магритт превращает хлеба в камни, а камни в хлеба, благодаря этому сходству случается чудо. Картина Ван Гога, изображающая жнеца в горниле белого света, среди волнующихся хлебов, тоже говорит, на своём языке: «Всему надо созреть». Но эта разница, это расстояние между красками и словом завораживало Александра! Краски заявляют о себе как о силе, устанавливающей аналогические, своего рода метафорические связи — между лиловым пигментом на плоской поверхности холста и утверждением «Это слива», между жёлтым пигментом и фразой «Это лимон». Таким же способом краски нам говорят: «Это стул», «Это стол с завтраком». Эти метафорические связи ещё более укрепляются благодаря особенностям мазка, мастерству художника, неповторимойА вот расстояние между словами и вещами, словами и жизнью, словами и реальностью настолько смазано, что впору и подзабыть о нём (как многие, собственно, и делают). Картина-обманка может вызывать восхищение, если она умело создаёт свой подражательный эффект. Словесное же произведение не умеет быть такой обманкой, создавать приятное возбуждение или щекотку чувств, воздействуя реализмом поверх реализма. Язык обегает, обтекает, проницает и пропитывает вещи, и всем известные, и придуманные, с такой лёгкостью, какая краскам и не снилась. Ни один живописец ещё не написал картину «Клади яблоки себе в корзинку, бери сколько хочешь, не стесняйся». Ни один ещё человек не увидел сад в Комбрé, по которому гуляет бабушка маленького Марселя[115]
, парижский пансион мадам Воке, где обретается бальзаковский отец Горио, поместье Холодный дом у Диккенса или загородный особняк Фонз из последнего романа Генри Джеймса — настолько же наглядно, воочию, как Жёлтый дом Ван Гога, или юных фрейлин-менин Веласкеса, или задумчивых женщин Вермеера, омытых светом молчания и бесконечно погружённых в чтение писем. Скользя взглядом по страницам книги, мы испытываем особенное чувство: да, видим, но только в воображении, как нечто ненастоящее, невсамделишное. Даже те, кто вместе с Джейн Эр влюбился в мистера Рочестера или впал в тоску вместе с мадам Бовари, при всём желании не могут вообразить этих фантомов с такой же яркостью, с какою видят — в отдельности — навсегда поселившиеся в душе живописные образы — Саскии или Берты Моризо с полотен Рембрандта и Мане. Мы отдаём себе полный отчёт в том, что литературные герои состоят из слов, точно так же как подсолнухи — из пигментов, но слова — наша общая валюта. Слова даны всем. Всякому ли удастся написать яблоко — большой вопрос. Между тем высказать мнение о том, почему Элиноре нравился живой йогурт, или почему молодой Пруст был неврастеником, сможет любой. Ведь слова менее подлинны и более непосредственны.