Афанасьевич
Каждый год Егор Афанасьевич Журов приезжал в деревню, где проводил свой профессорский отпуск. В советские еще времена он подкатывал к доставшемуся по наследству дому на голубой, сверкающей лаком шестерке. Высокий и важный, в расстегнутой настежь белой рубахе, он медленно, стараясь не мять изумрудной травы, обходил свои владения, отмечал все недостатки, накопившиеся за прошедшую зиму. В душе он был человеком крестьянского склада, с крепкой хваткой, хозяйской жилкой, когда, казалось бы, абсолютно ненужная вещь находила свое место в его деревенском обиходе. Наверное, стал бы он тем мужиком, на которых и поныне держится Русь, но жизнь рассудила иначе – Афанасьевич, как уважительно называли его в деревне, стал профессором. Говорят, в своей сфере он преуспел, на космос работал, а вот крестьянствовать так и не научился. Руки не слушались, сноровки не было. Нехитрая, казалось бы, работа, доставляла ему столько мук и хлопот, при всей аккуратности и старании велась столь неуклюже и медленно, что Афанасьевич с удовольствием поручал ее деревенскому жителю. Люди валили валом. Надо починить покосившийся забор – вот они специалисты, поправить печную трубу, выкосить заросший отавою двор или прополоть грядки – и здесь нет отбоя. Афанасьевич жмотом не был. За каждую, пусть и мелкую, работенку накрывал в саду покосившийся стол, вываливал на него столичные разносолы, доставал из холодильника подернутую туманной влагой бутылку.
– Я, ребята, к вам прикипел, – любил повторять он, – Москва Москвой, а эти просторы, хлеба дивные, луга сенокосные всю зиму мне снятся.
Удивлялись мужики деревенские! К чему, мол, тут прикипать, какая такая напасть гонит его из большого города в эту видавшую виды затурщину, но, подыгрывая подвыпившему профессору, расхваливали свое житье-бытье, – масляным, духмяным, как мед, словом ярко и сочно рисовали незабвенные образы деревенского быта. Рисовали так, что и у самих на глаза опускалась поволока, и голос дрожал, и рождалось в душе щемящее чувство своей сопричастности с вечностью. Особенно старался Валерка Винтарь. Был он уже не молод, детей не имел, хозяйство свое вел справно, был говорлив и скор на обещания, любил помогать профессору.
– Да, Афанасьевич, просторы у нас, что надо, – аккуратно подступал он к интересующей теме, – меня вот возьми. Тоже в большом городе жил и работал. Патрет мой на видном месте, на Доске почета, висел, большим человеком мог стать, а нет – сюда потянуло. Как и тебе, виделись просторы эти, дерева вдоль дороги, места грибные да рыбные. Как-то, помню, к Рождеству дело шло, сон каждый день виделся мне. Только усну и речку вижу, Ельшу значить, луг широкий цветущий, тропинку в Щиповик и дом материнский, тот первый, что после сгорел. Вот и бросил я все, домой поспешал. Лет двадцать живу здесь и не каюсь. Воздухом свежим дышу, березовый сок ведрами пью. Первый гриб – мой, лучшая рыба – тоже моя, клюква-брусника – все мне доступно, все под рукой. А красота-то у нас ненаглядная. Вот ты ночью на звезды глядел? Не глядел! Так я тебе покажу как-то. На рыбалку с тобой поедем. Рыбу ты любишь?
Афанасьевич любил рыбу, любил крепенькие боровики, сладкую землянику с парным молоком, молодую картошку с хрустящим, первого посола, огурцом вприкуску. Он любил все, что рождала земля, что каждодневно впитывало солнечный свет, кристально чистый воздух, светлые воды родников его родины. И потому с радостью соглашался отправиться на рыбалку.
– На рыбалку? С удовольствием! А рыбачить-то где будем?
– Рыбачить? Место я знаю. На Николаевой лучке. Заводь там классная, стремнинка бьет, а жерех, головль стаями ходит. Каждый год там рыбачу. Рано по утру, роса не сойдет, лужок я скошу. К вечеру сено подсохнет – в копны сметаю. Сетку бросим, а сами в копну. На небо будем глядеть, тишину будем слушать. Ты только бутылочку захвати для полного удовлетворения жизни.
Утром Винтарь не косил, другие, более важные дела напрягали, не шли они звонким, как эхо, вечером на Николаеву лучку, не бросали сети, но какое-то светлое, таинственное чувство западало в душу и теплилось там все долгие зимние ночи.
Хоть и наездами был Афанасьевич в деревне, хозяйство вел справно. Каждый год, на запущенном некогда дворе, появлялось что-то новое. Банька ли, теплица, голубые ставеньки, колодец, выполненный непременно из «царской» глухой ольхи, как-то естественно вписывались в окружающий мир, дополняли его, вносили разнообразие в нищавшую уже деревню. А Афанасьевич радовался.
– Надо же, чудо Иван сотворил, – и трогал рукою резной наличник, – не дерево – кружева вологодские. Вот это мастер. Не мастер – волшебник, – уточнял он, от удовольствия потирал руки и улыбался. И непонятно было, чему улыбался: то ли искусству мастера, то ли исполнению еще одного своего желания.