В зале, расположившись на диванах, стульях с гнутыми спинками и самодельных табуретах, сидят взрослые. Они курят, чего совершенно не допускается в обычное время, и дым красивыми завитками устремляется в распахнутое окно. Из окна тянет холодом: снаружи ярится ливень, и ветер швыряет крупные капли на пол, отчего палас, расстеленный под ногами, становится неприятно мокрым. Люди не обращают внимания на мокнущий палас, на то, что лучше бы закрыть окно и загасить папиросы, ведь никотин, по правде говоря, никогда еще никого не успокаивал. Но нет, они сосредоточенно подносят к губам самокрутки и затягиваются так, будто это их последняя сигарета на пути к эшафоту.
Йозеф с напряженной спиной вышагивает туда-сюда в прилегающем к залу коридорчике, чутко вслушиваясь в обрывки фраз, которыми обмениваются в зале, и те выкрики, что долетают с кухни. Руки «завхоза» скрещены на груди, он весь — будто сплошное отрицание и держится подчеркнуто отдельно. Он до сих пор не решил, к какому же лагерю примкнуть. Его внутренние весы замерли посередине.
Ситуация патовая: Йозеф не может прямо встать на сторону Алекса, который сейчас объясняется с Жоржи, торопливо хлебая горячий чай на кухне. Но и присоединяться к остальным резону нет. Без толку. Не оценят. Йозефу д
А вот, оказывается, кое-кто уже давненько так не считает. По-другому этот кто-то мыслит, иначе. Да остальных к своему мнению склонил, и когда успел? Странно получается: Жоржи с Алексом (по его словам) заодно всегда были, всегда вместе, рядом. И вот — на тебе. Приплыли. Ссорятся из-за каких-то вздернутых на сук целителей. Было б из-за чего. Одним больше, одним меньше.
Алекс приехал мокрый, грязный и злой, как некормленый третий день пес. Бывалые люди и знающие толк охранники специально держат сторожевых собак полуголодными, тогда те бросаются на каждый шорох и лютуют так, что незадачливый воришка или грабитель, чудом успевший забиться в узкую щель или влезший на дерево, молит бога, чтобы скорее подоспели хозяева. С теми, по крайней мере, можно столковаться, с собаками — нет.
На щеках Алекса полыхал малиновый румянец, а глаза нездорово блестели. Он обругал ребятишек, когда те выбежали посмотреть на «вернувшегося дядю Алекса»; нагрубил Лидии, запутавшись в вывешенном на просушку белье, и та застыла над тазиком с простынями и наволочками, раскрыв рот. В довершение всего Алекс отвесил затрещину Грине, который увидел на форменной рубашке мужчины погоны и, подстегиваемый любопытством, осмелился спросить, что на них написано.
— Так что там написано? — спросил появившийся в дверях Жоржи. Всклокоченная густая шевелюра и борода — он начал отпускать ее месяц назад, — грозно нахмуренные брови, жесткий взгляд делали его похожим на страшного Пана. Мальчишка тут же юркнул за обширную спину заступника и настороженно следил за Алексом двумя черными глазами-маслинами.
Алекс метнул на Жоржи быстрый взгляд. Народ всё прибывал: женщины, мужчины, дети толпились в дверях. Они смотрели на Алекса и молчали. Нет, на самом деле они открывали рты и что-то говорили, они качали головами и переминались с ноги на ногу, они обвиняюще размахивали руками и жалели маленького паршивца Гриню. Алекс ничего не слышал. Пустое пространство, отделяющее его от них, словно космический вакуум, не пропускало ни звука.
— Эй, да что там у вас такое?! — прорвалось наконец сверху. Это кричал с чердака беспокойный Кори.
И плотина молчания рухнула: голоса и звуки под огромным напором устремились в образовавшуюся брешь.
— Тихо! — не выдержав, рявкнул побагровевший Алекс. Лицо его болезненно искривилось, как если бы кто-то большой и тяжелый отдавил ему палец. — Хватит! Пррек-рра-тить, я сказал!