Право же, лучше быть слепым и никогда не возвращаться в постылое «здесь» из радужного «там». Разочарование столь велико, что…
Нет, лучше умереть.
Не высыпающийся, растрепанный, не следящий за внешностью, всегда в подавленном настроении, Грегор вызывал насмешки и редко — сочувствие. Что толку в отлично сшитом костюме и характерном римском профиле, когда костюм испачкан канифолью, а профиль мят и небрит. «Ты натирал смычок или рукав?» — язвительно интересовались одногруппники, указывая на рыжие пятна. Пятна приходилось оттирать спиртом, и от Грегора шел стойкий запашок алкоголя. Глядя на его кислую физиономию и вдыхая спиртовые пары, преподаватели брезгливо морщились и зачастую снижали оценки. Но парень занимался усердно, да и талантлив был, чертяка, поэтому в положенный срок получил диплом. Один доцент с оркестрового факультета даже похлопотал за Грегора, устроив того в городскую филармонию.
Доцент хотел как лучше.
Он не знал о демоне.
Концерты, залы… Если пьянице сунуть под нос бутылку водки…
Бежать, бежать!.. Нет, тянет.
Тогда — иначе.
Днем нельзя играть хорошо, нельзя, чтоб тебя заметили — нужно тянуть лямку, привычный груз обязанностей, равняясь на середняков. Нужно беречь силы, чтобы бороться с соблазном и не спать. Ночь отнимает силы, и она же — дает. Это качели, на которых можно устремиться ввысь или низринуться в пропасть…
Годы летят — три, пять, десять; выходит на пенсию мать, а дни тянутся, нескончаемые, унылые, как в похмельном, муторном сне. И лишь ночи, ночи принадлежат тебе — жгучие, страстные, желанные. День, что день? Днем ты зарабатываешь на хлеб. Ночью — наслаждаешься. Шепчешь горячие признания и, отрезвев, стыдишься. Холостяцкая жизнь — что в ней хорошего? Съемные углы надоели до отвращения, но ты вынужден мыкаться по ним из-за скудного заработка. А он мал, его вечно не хватает, ведь ты так и остался безвестным…
Знакомясь с девушками, ты представляешься: я музыкант. О, девушки падки на музыкантов, особенно — на богатых музыкантов. Но деньги и ты — несовместимы. Ты можешь пригласить девушку в средней руки кафе, но не в ресторан, и тогда начинаются вопросы. «Где же ты играешь? — спрашивают тебя. — В какой группе?» В филармонии, отвечаешь ты, и они смеются в ответ. «В филармо-онии, — сплетничают с подругами и выразительно крутят пальцем у виска. — Вот чудак».
Ты замечаешь, как исчезают друзья, а немногочисленные знакомые судачат за спиной, мол, парень-то не от мира сего. И ты всё больше замыкаешься в себе. Девушки становятся для тебя пустым звуком, как и окружающие. Ты прикладываешься к бутылке, к горькому и сладкому на вкус забвению, и тебя рвет безнадежностью. Больной и разбитый, ты берешь смычок и жалуешься скрипке, а она — утешает. Она — ласковая мать, участливый друг и любимая девушка.
Она — твоя. А ты — ее.
И она поет и смеется, плачет и стонет, когда, запершись в комнате, ты ударяешь смычком по струнам.
Ты — ее. А она — твоя.
Навсегда.