У неказистой полуторки беспокойно и гомонливо толпился хуторской люд. Жалобно и надрывно, словно на похоронах, с причитаниями взвывали жены, считай уже солдатки. На них сострадательно глядели старухи, вздыхали, то и дело крестились, нашептывая молитвенное слово. На руках и у ног матерей вскрикивали раздраженным рыданием детишки, словно чувствовали свое скорое сиротство. Стенания и плач возносились над головами. И только приглушенный рокот мужских голосов разливался умиротворяющей волной над общим волнобоем печального разноголосья.
Уезжающие подбадривали тех, кто оставался.
Степенство и достоинство являли собой старики, сбившиеся небольшой группкой. Дед Антип для такого высоко — значимого часа вырядился в Георгиевские кресты, которые как-то не шли к его малорослой и засушенной фигурке. Порой он норовисто тщился выпятить грудь, щерился ветхой серебряной бороденкой, но тут же вновь сникал над суковатой клюкой из-за немощи квелых ног.
Сосед Прохора Андреева, до бессознанья зашибленный крутохмельным вином и пекучей горечью разлуки, терзал вытертую на планках и мехах неразлучницу — двухрядку. Уже из кузова что есть мочи, кричал хуторянам и хатам свою любимую: «Так будьте ж здоровы, живите богато…»
Прохор, напротив, был молчалив и трезв. Наперекор всему отказался глаза заливать и разум туманить, чем желал проявить свое уважение к семье и всем, кто пришел на проводы. Да и последние минуты запомнить хотелось до самой что ни на есть маленькой крупиночки.
— Голуби вы мои, — с нежностью пригортал Прохор сильными руками к широкой груди жену Марфушу, пятнадцатилетнего сына Артема, вытянувшегося почти вровень с отцом, и любимицу свою — дочурку Марийку, которую держал все время на руке, словно и снимать не помышлял. — Живите тут согласно, берегите друг друга, — наказывал он им. — Ждите меня. — И целовал каждого.
Сын противился такой ласке, косился по сторонам и густо румянился.
К жесткому подбородку мокрыми горячими щеками тянулась жёна, Марфуша. Вглядывалась страдающими раскрасневшимися глазами в обветренное лицо мужа, которое было побледневшим и серым от скрываемой, но явной скорби.
— Ты себя береги, — шептала она, всхлипывая и припадая на грудь. — Для нас берегись. — И, не сдержавшись, жалко и тоненько заскулила.
— Голуби мои… — обнимал Прохор могучими руками семью свою, словно огораживал от лихой беды. И в этих объятиях каждый чувствовал себя теплей и уютней.
— За нас не беспокойся… Себя храни, — шептала притихшая Марфушка на груди Прохора.
«Кто же сейчас о себе думает? Да и как можно! — сокрушался в душе Прохор, и горячими степными вихрями взвивались, обжигая разум и сердце, беспокойные мысли. — Себя беречь, значит вас погубить. И не только вас, а всех. Если всех не защищать, значит, и вас погибель не минет…»
Прохор видел в гудящей толпе убивающихся женщин, на глазах сиротеющих детей, и гневно кричала его душа, наполняясь силой отваги и ненависти к коварному ворогу. «Люди, люди! — думал он, оглядывая хуторян, женщин, старых да малых, показавшимися ему в эту минуту такими беззащитными и от того еще более близкими и дорогими. — Голуби вы мои! За нашу общую жизнь, за ваши страдания и слезы горючие тут вот я, перед вами, клянусь! Клянусь! Себя не щадя, буду бить супостата…»
Глянув строго на шофера, он дал знак…
Тот расторопно поспешил в кабину, и хриплый, частый сигнал заторопил людей. Крутой, обжигающей волной всплеснулись прощальные отчаянные голоса…
Все дальше и дальше катила машина от хутора. Курилось серое облачко на пустынной степной дороге, и у первого взгорка растаяли, растворились в великом пространстве горькие и печальные крики.
Палило солнце, от безветрия и зноя звенела степь, а может, тот звон сам собой возникал в ушах. Не разобрать в такую минуту. Прохор щурился в сторону хутора, уплывающего зеленым кораблем в неоглядную степь и покачивающего в мерцающем воздухе мачтами тополей.
Сквозь это марево сорванных с родной земли частичек едва различался зыбистый след морщинистой от нелегкой доли старой степной дороги, которая вилась, неровно скользила меж балок и холмов сереющей лентой, тянулась к хутору ниточкой, грозя вот — вот оборваться. И от этого в душе тоже что-то больно натягивалось, утончалось, словно сама святая надежда, и звенело щемящей нотой.
«Голуби вы мои… — мысленно повторял Прохор). — Голуби мои…»
И невольно перед задумчивым взором являлся в солнечных лучах далекий и желанный день венчания его со светлоокой красавицей Марфушей, когда мать, уже седая, но такая вдруг помолодевшая в этот час, в нарядном васильковом платье, светящаяся радостным волнением за будущее счастье детей, ласково — певучим голосом благословляла их узы любви на весь путь земной и одаривала молодых щедрыми пожеланиями в напутственных словах.
— Амбары вам хлеба, — желала она молодоженам, — во всю землю ясного неба, — и развела при этом широко руками, — вся одухотворенная и несказанно счастливая, — моря — океаны чистой воды да ни единой беды!