«Голуби вы мои родные, — писал он домой, по — отцовски начиная письмо, — дорогая мамочка и сестричка Марийка! Тут так жарко, что даже снег и земля плавятся, горит железо. Но мы выдерживаем. Колошматим гитлеровцев вовсю. Бью я их беспощадно, за себя, за отца, за вас и всех, на кого они напали предательски, вероломно. Родная мамочка, за меня не переживай. Тут таких, как я, добровольцев, много. И сражаемся мы отважно. Понятно, на войне все бывает. Но если со мной вдруг чего, очень прошу тебя до полной победы отцу об этом не сообщай. Это самая, самая большая просьба к тебе, мамочка. Выполни обязательно эту просьбу, сохрани мою тайну. Крепко целую вас, голубей моих. Мы победим! И отпразднуем победу!..»
Тот страшный час, которого Марфа всегда боялась и старалась не думать о нем, настиг ее. Долго надрывалась в горьком плаче и в безысходном горе Марфуша. Протестовала, никак не хотела смириться с гибелью единственного, дорогого, совсем еще молодого, даже жизни не успевшего увидеть, ласкового и милого сыночка, так несправедливо, жестоко отобранного бездушной войной. От невыразимого горя, от неизмеримой утраты запеклось в крови сердце матери…
Но тайну сына Марфа хранила всеми силами, какие только оставались в ней. В письмах мужу отвечала скороговоркой, ссылаясь то на задержку почты, то еще на что-либо. Со временем и Прохор не стал докучать жене расспросами об Артемке. Возможно, и сам уже что-то узнал о нем.
А война подкатывалась все ближе и ближе к хутору. Глухими ночами уже ясно слышалась оружейная канонада, тревожно гудело черное небо и четко содрогалась земля. Заметно поубавилось хуторян. Остались стар да мал. Сошли на нет все бригадные дела. Замер хутор, насторожился в ожидании чего- то недоброго.
Бои проходили вроде бы стороной, но однажды после полудня на забеленный снегом взгорок, за который два года назад увезла полуторка Прохора Андреева и других хуторян, а минувшей осенью и Артема Андреева, именно на этот взгорок выбрались невесть откуда четыре темных страшилища — танка с большими крестами на боках. Они на какое-то время замерли, осматривая небольшое селение, а потом дружно, как к себе домой, легонько, под уклон и под лязгание гусениц покатились к крайним хатам, до самой земли полосуя траками хрусткий и чистый наст. Часом спустя тем же следом в хутор с протяжным и грозным ревом потянулась колонна мощных грузовиков — вездеходов, крытых брезентом и битком набитых фашистскими солдатами.
Громко, гортанно — чуждо перекликались непрошеные гости, выбравшись наружу у крайних дворов. Тут же по — хозяйски и бесцеремонно начали размещаться к ночлегу. Насильно прибрали к рукам несколько хатенок, тем самым вытеснили под открытое небо на холод беззащитных хозяев, заняли и школу. К вечеру по всем дворам устроили облаву на кур, индюшек, собрали по сараям яйца, прихватили из погребов соленья, масло и молоко. Беспокойная ночь была осквернена пьяными и дикими криками, разгульной праздной стрельбой.
Плакали перепуганные дети, и отчаявшиеся хуторяне не смогли сомкнуть глаз. Не до сна было в эту ночь и деду Антипу. Крадучись, в белой простыне, он на больных ногах дважды с ведерком добирался к дальней лесополосе, где припрятал «горючевозку».
А под утро случилась оказия престрашная: под стеной школы загорелись автомашины, пламя перекинулось на камышовую крышу. Как ни метались, как ни суетились очумелые от перепоя и происшествия фашисты, троих грузовиков не досчитались.
Обозленные, они согнали к покоробленным железным скелетам машин всех немногочисленных хуторян от мала до велика.
— Шнель! Шнель! — лаяли они на безответных и угрюмых людей, приказывая выстраиваться в рядок по одному.
Дед Антип воспротивился и отошел от того ряда.
— Хальт! — остановил его громадный фриц, ударив прикладом автомата в спину.
Дед Антип споткнулся, но помогла клюка, не упал. Обозленно ощетинился, скакнул по — петушиному
на месте и сипло воскликнул:
— Не сметь! Не сметь! — белоснежная жиденькая бороденка его, словно наэлектризованная, напряглась, устремляясь на фрица.
Фашист даже отступил на шаг, изумленно тараща безумные от перепоя и бесцветные от природы
мглистые глаза.
— Гады! Изверги! — колотило деда Антипа. Трясущейся рукой он рванул, распахивая, полу фуфайки и выставил как можно круче тощенькую грудь со старыми наградами. — Видел? Бил я вас, псов! И не боюсь! А невинных сейчас же ослобони!
Дед Антип вскинул клюку, не то вознамерился замахнуться на противника, не то указать на обреченных, которых требовал ослобонить от кары. Но сулой треск выстрелов подкосил его, и он, безмолвно и легонько, словно палый лист с дерева, коснулся снега и не двинулся.
— Хенде хох! Хенде хох! — загалдели гитлеровцы на хуторян, вскидывая стволами автоматов. Всех заставили поднять руки вверх.
— Хенде хох! — заорал громадный долговязый детина Марийке, тупившейся к ноге матери.
Марфа, трясясь от страха за жизнь малютки, дрожащим голосом шептала:
— Подыми ручки, доченька, — и горькие слезы катились по ее впалым холодным щекам.