К началу опыта я пришел в отличной форме. Всю весну работал на море, и это было хорошей тренировкой; уши легко переносили давление.
Войдя в воду, я стал быстро спускаться, придерживаясь за канат правой рукой, сжимая балласт левой. В голове неприятно отдавался гул движка на «Эли Монье», снаружи ее сдавливал растущий столб воды. Был жаркий июльский полдень, но вокруг меня быстро темнело. Я скользил вниз в сумерках, наедине со светлым канатом, однообразие которого нарушалось только теряющимися вдали белыми дощечками.
На глубине двухсот футов я ощутил во рту металлический привкус сжатого азота. Глубинное опьянение поразило меня внезапно и сразу же очень сильно. Я сжал правую руку и остановился. Меня обуревало беспричинное веселье, все стало нипочем. Попробовал заставить мозг сосредоточиться на чем-нибудь реальном: скажем, определить цвет воды на этой глубине. Не то ультрамарин, не то аквамарин, не то берлинская лазурь… Отдаленный рокот не давал покоя, вырастая в оглушительный перестук, словно билось сердце вселенной.
Я взял карандаш и записал на дощечке: «У азота противный вкус». Рука почти не чувствовала карандаша; в уме проносились забытые кошмары. Я перенесся в детство: лежу больной в постели, и все на свете кажется мне распухшим. Пальцы превратились в сосиски, язык — в теннисный мяч, мундштук сжимают чудовищно распухшие губы. Воздух сгустился в сироп, вода стала как студень.
Я висел на канате совсем отупевший. Рядом со мной, весело улыбаясь, стоял другой человек, мое второе «я», оно отлично владело собой и снисходительно посмеивалось над невменяемым аквалангистом. Это длилось несколько секунд; потом второй человек принял командование на себя, приказал отпустить веревку и продолжать погружение.
Я медленно шел вниз сквозь вихрь видений…
Вода вокруг дощечки с отметкой двести шестьдесят четыре фута светилась сверхъестественным сиянием. Из ночного мрака я вдруг перешел в область занимающейся зари. Это отражался от грунта свет, который не поглотили верхние слои. Внизу, в двадцати футах от дна, висел конец каната с грузом. Я остановился у предпоследней дощечки и поглядел на последнюю, белевшую пятью метрами ниже. Пришлось напрячь всю умственную энергию, чтобы трезво, не обманывая себя, оценить обстановку. И я двинулся к нижней дощечке, привязанной на глубине двухсот девяноста семи футов.
Дно было мрачное и голое, если не считать моллюсков и морских ежей. Я еще достаточно соображал, чтобы помнить, как опасно резко двигаться при таком давлении, больше нормального в десять раз. Медленно набрав полные легкие воздуха, я расписался на дощечке, но не смог ничего написать о своих ощущениях на глубине пятидесяти саженей.
Итак, я достиг глубины, на какой еще не был ни один пловец с автономным снаряжением. В моем сознании удовлетворение уживалось с ироническим презрением по собственному адресу.
Сбросив балласт, я рванулся вверх, словно отпущенная пружина. Один толчок ногами — две дощечки мимо. И тут на глубине двухсот шестидесяти четырех футов опьянение вдруг прошло, безвозвратно и необъяснимо. Ко мне вернулись легкость и ясность мысли, я снова был человеком и наслаждался вливающимся в мои легкие воздухом. Быстро миновав зону сумерек, увидел снизу поверхность воды, всю в платиновых пузырьках и играющих бликах света. До чего похоже на небо…
Но по пути к небесам надо было еще пройти чистилище. Я переждал положенные пять минут на глубине двадцати футов, потом, томясь нетерпением, еще десять минут в десяти футах от поверхности.
Когда канат выбрали на палубу, я убедился, что какой-то мошенник ловко подделал мою подпись на последней дощечке.
После этого погружения у меня около получаса слегка болели колени и плечи. Филипп Тайе тоже добрался до последней дощечки, написал на ней какую-то чушь и вернулся с головной болью, которая мучила его два дня. Дюма еле справился с сильнейшим приступом глубинного опьянения в стометровой зоне. Наши два закаленных моряка, Фарг и Морандье, сказали, что смогли бы недолго выполнять в придонном слое не слишком тяжелую работу. Квартирмейстер Жорж тоже побывал у нижней дощечки, потом час жаловался на головокружение. Жан Пинар почувствовал на глубине двухсот двадцати футов, что дальше идти не может, расписался и благоразумно вернулся на поверхность. Никто из нас не смог записать чего-либо вразумительного на последней дощечке.
Осенью мы приступили к новому ряду глубоководных погружений, на этот раз на пятьдесят саженей с лишним. Решили нырять, привязав к поясу канат; напарник дежурил на поверхности, готовый в любую секунду идти на помощь.
Первым пошел опытный подводный пловец Морис Фарг. Канат передавал нам успокоительный сигнал «Tout va bien» («Все в порядке»). Вдруг сигналы прекратились. Сердце кольнула тревога. Напарник Фарга, Жан Пинар, ринулся вниз, а мы подняли Мориса до отметки сто пятьдесят футов, где они должны были встретиться. Пинар столкнулся с бесчувственным телом друга и с ужасом обнаружил, что мундштук Фарга болтается у него на груди.