Шестью годами раньше, 7 июля 1925, Гинзбург пишет Борису Бухштабу из Одессы: «…мы с Москвой на этот раз не поладили. — Она встретила меня обычной теснотой, не совсем обычным отъездом (на аэроплане) Виктора Борисовича и совершенно необычайной, провокационной, температурой.
На все это я ответила дурным настроением и дурным самочувствием, не говоря уже о недостаточной огнеупорности…
А впрочем… а впрочем… Шкловский писал друзьям о русских друзьях и о Петербурге; спрашивал, починен ли провал в мостовой против “Дома Искусства”. Сейчас Шкловский, живя в России, обходится без Петербурга, без друзей и без “Дома Искусства”, и даже без истории искусства; у него жена и ребенок, и в Москве ему платят 400 руб<лей> за редактирование так называемого “Красного Синего Журнала”.[24]
Если ты скажешь, что каждый из нас может подобным образом свернуть в сторону, я возражать не стану; если ты скажешь, что это скверно, я отвечу, что это безразлично.
Несущественно, любит ли человек два года, пять лет или десять. Существенно то, что мы в течение двух недель любим до гроба; что мы “никогда не прощаем” неприятность, которую забываем в полтора часа, что мы “порываем навеки” тогда, когда миримся через сутки. Вот на чем познается условность времени и неисчерпаемость переживания.
Иуда Искариот продал Христа за 30 серебряников; Виктор Шкловский продал Институт за 40 червонцев. Надеюсь, если мы вздумаем продавать друг друга, мы не сделаем этого бесплатно, а пока что будем переживать Вечность в течение летних каникул. Вообще — “тут может быть два случая” и стоит ли из-за какого-то паршивого “Синего Журнала” заранее волноваться!
Кроме того, надо быть хорошим до тех пор, пока это возможно. Быть хорошим куда приятнее, чем быть скверным. Не изумляйся — это я только всего продолжаю наш старый разговор, начавшийся между Биржевым мостом и Дворцовым.
Пожалуйста, Боренька, не вздумай сделаться сволочью к моему возвращению. Во-первых, это будет покушение с негодными средствами. Во-вторых… я отлично знаю, как может стошнить человека от собственного благонравия, но, честное слово, это еще лучше, чем когда тошнит от всего другого прочего.
Ул. Баранова д. 6 кв. 6».[25]
Со Шкловским в Москве действительно было сложно увидеться — он постоянно ездил в творческие командировки. Одна из них, как раз с путешествием на аэроплане, описана в «Третьей фабрике».
«В 1929 году друг Шкловского, не писавший прозы, — писал Борис Фрезинский в эссе «Скандалист Шкловский» — Б.М.Эйхенбаум утверждал в книге «Мой современник»[26]
: «Шкловский совсем не похож на традиционного русского писателя-интеллигента. Он профессионален до мозга костей — но совсем не так, как обычный русский писатель-интеллигент… В писательстве он физиологичен, потому что литература у него в крови, но совсем не в том смысле, чтобы он был литературен, а как раз в обратном. Литература присуща ему так, как дыхание, как походка. В состав его аппетита входит литература Он пробует ее на вкус, знает, из чего ее надо делать, и любит сам ее приготовлять и разнообразить».Бенедикт Сарнов в емкой статье «Виктор Шкловский до пожара Рима» вспоминает свой разговор со Шкловским в начале 1960-х годов, свои жалобы как раз на то, что «время виновато», и сокрушительный ответ Виктора Борисовича: «Понимаете, когда мы уступаем дорогу автобусу, мы делаем это не из вежливости». Образ, что и говорить, производит впечатление, но, если бы все так боялись автобуса, он бы никогда не сделал перерыва в своих безжалостных наездах на нас…
Потом Шкловский старался держаться на плаву, писал свои не задерживаемые цензурой книги и откликался на чужие. При его темпераменте и остром уме это не всегда бывало легко — скажем, пылко хвалить в газете фильм Чиаурели «Клятва», воспроизводящий историю, фальсифицированную Сталиным.
Шкловскому повезло — его не арестовали; в 1939 году он даже получил орден Трудового Красного знамени — это надо было заслужить. И все же орден — далеко не вся правда о Шкловском. В страшные годы террора «в Москве был только один дом, открытый для отверженных», — таково дорогого стоящее признание в «Воспоминаниях» Н.Я. Мандельштам, оно — о доме Шкловского. Исключительно сердечно, что ей в общем-то не свойственно, пишет Н.Я. о Василисе Георгиевне Шкловской… И еще одно важное свидетельство вдовы Мандельштама о времени террора: «Шкловский в те годы понимал всё, но надеялся, что аресты ограничатся “их собственными счетами”. Он так и разграничивал: когда взяли Кольцова, он сказал, что это нас не касается, но тяжело реагировал, если арестовывали просто интеллигентов. Он хотел сохраниться “свидетелем”, но, когда эпоха кончилась, мы уже все успели состариться и растерять то, что делает человека свидетелем, то есть понимание вещей и точку зрения. Так случилось и со Шкловским».[27]