«Моего отца звали Сергей Федорович Остафьев, он был кадровым военным, кажется, в чине подполковника. Все это мне рассказали значительно позднее, когда я, уже взрослая, приезжала в Ленинград и ходила по старому адресу. Мне удалось найти людей, которые там жили до войны, они рассказали мне о моей семье все, что помнили. Ведь я-то была маленькая и мало что могла вспомнить. Они тоже не помнили, а может, и не знали, в каких войсках отец служил, но в самом начале войны он ушел на фронт и в сентябре погиб, я помню, как плакала мама, получив похоронку. Мы остались в Ленинграде с ней и двумя бабушками. Одна из них работала в каком-то хранилище, кажется, это было хранилище Эрмитажа, а вторая бабушка была совсем старенькая, возможно, она была моей прабабушкой, а может, няней, я этого не помню точно, да и имени ее не помню. Постепенно в городе все хуже становилось с едой, я была маленькая и привыкла, что мне приносили разные вкусные вещи и вдруг перестали. Сначала я капризничала и не понимала, почему это происходит, а потом мама сказала: «Не ной, хорошо, что пока выдают хоть что-то, хоть какую-то еду, город окружили фашисты, это из-за них у нас нечего есть!» Я сразу ей поверила и перестала капризничать. Каждый день мама уходила на работу утром, а возвращалась поздно вечером и приносила немного муки или крупы, мне строго-настрого было запрещено рассказывать об этом. Впрочем, рассказывать было некому, в то время к нам перестали приходить гости, гулять я тоже не ходила. Молодая бабушка горестно вздыхала и готовила либо кашу, либо кисель из того богатства, которое приносила мама. Потом, кажется, уже когда началась зима, старая бабушка умерла, и я целыми днями сидела одна. Другая бабушка была на работе и совсем не приходила домой. Очень хотелось есть, и все время было холодно. Мама стала приходить рано и приносить только маленькие кусочки хлеба, она часто плакала, а потом перестала. Мы вдвоем с мамой жгли сломанную мебель, чтобы хоть чуть-чуть согреться и вскипятить воду. Тот день я помню очень хорошо, мама пришла совсем рано, она только за хлебом сходила, стояла в дверях и смотрела на меня, глаза у нее были очень страшные, будто это не мама смотрела, а дикий зверь. Потом она достала из кармана носовой платок, вынула из него кусочек хлеба и, глядя на меня, съела его, потом так же взяла второй и тоже съела. Она даже не жевала хлеб, просто запихнула себе в рот и пошла ко мне. Все это мама делала молча, и от того становилось еще страшнее. Я сперва хотела залезть под кровать, но меня словно кто-то подтолкнул в спину, и я бросилась к двери. Мама уже отошла от нее, она двигалась неловко, медленно, будто во сне. Я успела проскочить к двери, хотя это слово тоже не очень подходит, ведь я тоже двигалась еле-еле, когда я, почти раздетая, вышла на улицу из парадного, то сразу упала. Мимо проезжали на машине какие-то люди, они остановились и подобрали меня. Один мужчина стал спрашивать, из какой я квартиры, но мне было всего четыре года, я очень ослабела от голода и пережитого страха и ничего не смогла ему ответить, хотя потом, много лет спустя, я хорошо помнила свой ленинградский адрес. Женщина с трудом вышла из машины и скрылась в парадном, вернулась она не скоро, в руках у нее было мое пальтишко и валенки.
– Там, на втором этаже, мертвая женщина, она еще не остыла, видно, только что умерла. Товарищи, нам надо срочно ехать на завод, нас там ждут. Завезем девочку в детский дом и поедем.
Я хотела сказать, что молодая бабушка на работе и я могу поехать к ней, но тут женщина достала из сумки маленький сверток, в котором оказался кусочек котлеты или чего-то подобного. Я забыла обо всем и впилась зубами в еду.
– Будь прокляты эти фашисты, чтобы им всю оставшуюся жизнь смотреть, как их дети умирают от голода! – На глазах у женщины были слезы. Я давно не видела, как люди плачут, а потому испугалась и захныкала.
– Не плачь, малышка, все еще будет в твоей жизни хорошо, скоро всех детей из города эвакуируют, поедешь с ними на Большую землю. Только бы доехали! – И она горестно вздохнула.