Да, уж так привык бывать у Гриша, что вот тот уехал, и он теперь не знает, куда себя деть. Нет у него в Мужах другого такого друга. С Гришем-то они легко сошлись, будто всю жизнь друг дружку искали.
Сошлись — и вот разъехались. В какой раз судьба сводит его с хорошим человеком и, только он успеет привязаться к нему, разлучает.
«Собственно, вся моя жизнь — это встречи и расставания».
Он вспоминает трехъярусные зловонные каменные казармы большой Корзинкинской мануфактуры на окраине Ярославля, кишащие людьми, клопами и тараканами, и изможденную, чахоточную ткачиху тетю Групю, материну товарку и сменщицу. Украдкой от пьяного мужа отливает она Ромке из своей миски пустых щей и приговаривает: «Горемычная ты моя сиротипушка, как жить станешь, когда и меня господь приберет?» А за тетей Груней мелькают волгари, с которыми бурлачил после ее смерти. Длинноволосый очкарик с мягкой вьющейся бородкой, Петрович: не то студент, не то семинарист. Он научил Романа читать. Дядя Алеша, сухой, как жердь, больной желудком, пристроил его учеником наборщика в Нижнем. Сенька, сверстник и дружок, у матери которого снимал он угол, учащийся городского училища, давал Роману читать запрещенные книжки и водил его на тайные сходки. Первая его любовь, молчаливая и безответная, Наташа. Настоящее имя девушки он так и не узнал. В подвале скобяной лавки он помогал ей печатать листовки, пока не попался на краже шрифта в типографии. Так больше и не встретились…
В памяти один за другим всплывали лица самых разных людей: молодых и старых, веселых и озабоченных, тех, которые сердечно, как близкого, приняли его в тюремной камере и в ссылке, на краю света, в Тобольской губернии, Березовском уезде, в селе Обдорске, где ему определено было жить без выезда и где, думалось, одна темь и дремучая глушь. Встречались добрые, умные люди и среди ссыльных, и среди местных рыбаков, охотников и оленеводов.
Он не слышал, как из избы вышел хозяин, и вздрогнул, когда тот сказал:
— Баба спрашивает, Роман Иванович, чайком побалуешься, нет?
— Погожу, — отказался он, огорчаясь, что прервали его воспоминания: на память пришли Евлампий Ксенофонтович и Варвара Власовна, роднее которых нет у пего никого и, наверное, не будет.
— Значит, нет… Что ж, спать лягем, завтра рыбачить.
Куш-Юру показалось — хозяин обижен его отказом. «Неладно я, хозяйка позаботилась — зачем обижать», — и он поправился:
— Хотя, пожалуй, побалуюсь… Сейчас приду.
— Так-то лучше будет. — И хозяин вернулся в избу.
«Евлампий Ксенофонтович, поди, тоже выходит неводить, Варвара Власовна собирает старика в дорогу». — Он мгновенно забыл про приглашение хозяйки, мысленно перенесся в далекую избушку на рыбацком стану и, будто с лежанки, снова увидел молчаливых, неторопливо хлопочущих, родных и милых стариков.
Ведь как рисковали!
Белокарателей по тайге сколько плутало, шкуру свою спасали, могли запросто и на стан набрести. Ему-то что, он и так одной ногой на том свете побывал. И обратно на этот воротиться надежды не держал. Куда там! На руках-ногах — кандалы, запаленная баржа посреди реки, словно костер, пылала, а с берегов гады из пулеметов поливали по тем, кто пытался выпрыгнуть. Однако только запомнилось, как в отчаянии пополз по лесенке на палубу: лучше под пулю, чем, как таракан, в огне жариться. В кандалах, а плыл, ухватясь за обугленное бревно. Очнулся на лежанке, обвязанный… Пулей плечо прошито, голова обгорела. Евлампий Ксенофонтович на воде подобрал…
В Мужах о пережитой им трагедии никто не знал, а самому о ней рассказывать — вроде выхваляться. А чем? Прыгал с баржи не он один. Жив остался? Так ведь спасибо тому бревну, что подвернулось, да Евлампию Ксенофонтовичу.
Лишь однажды ему захотелось рассказать, отчего он, Гологоловый, редко шапку снимает, — хотел, да передумал.
Было это у Варов-Гриша. Сидели вечерком, всякие истории из жизни рассказывали. Гриш про свой побег из плена вспомнил.
…В лагере военнопленных, в Австро-Венгрии, с ним оказались еще двое зырян, один даже из Обдорска. Тоска по родной сторонушке, — по семьям сдружила их. Чтобы хоть как-то облегчить свою участь, прикинулись забитыми простачками, туземцами из далекой Сибири. Держались особняком. С охраной объяснялись знаками. Конвоиры на них смотрели как на дикарей, не очень притесняли. Но и работу давали самую грязную — по уборке туалетов… В банные дни их дело было натопить для охраны баньку и убрать после всех. Ну, конечно, и мылись зыряне здесь же, самыми последними. Наблюдали за ними не очень строго.