Это была сущая правда. В ту половинку, которая выходила на улицу и была окружена с трех сторон тремя окнами, впихнули у окна, глядевшего на улицу, столик, с одной стороны которого, у другого окна, втиснули Яшкин деревянный топчан для сна. А по другую сторону стола, у третьего окна, на двух скамейках, прижатых плотно друг к другу, должна была почивать тетка Мария. К самой печке еще поставили скамейку, чтоб я могла влезть с нее на печь. Маме нигде места не было. (Как вы догадались, нашей мебелью были только скамейки.) Вспоминаю, как в другую половинку флигелька в один угол навалили картошки и кое-как разместили шкапчик, сколоченный из досок; скамейку, под которой должны были жить куры с петухом; сундук тетки Марии, а на нем – наш, поменьше, и еще одну скамейку с чугунками и ведрами примостили у печки. Все это барахло было битком набито так, что двоим не разойтись. Среди этого хлама было святое место: большая божница со многими иконами. Поначалу мама спала, точнее, кожилилась[16]
на скамье, с которой я заскакивала на печь. Я там вынуждена была свиваться в калачик. Печка не упиралась ни в одну из стен, от чего я подвергалась опасности свалиться с нее ночью. Везде было голо и пусто. Во флигельке ночью, от лунного света и звезд, было светло, как днем. Сон не шел. Место было не обжито, не привычно. Только нищета и голод дышали на нас отовсюду. Мы маялись. Днем каждый заглядывал в открытые, огромные, низко посаженные окна. Мы были как на майдане и на семи ветрах. Всем стало ясно: пока не ударили морозы, надо забирать тепло. Для этого сами забили досками и засыпали опилом одну ненужную входную дверь. После стали срочно копать глубокую яму во дворе, чтобы спрятать в нее картошку нового урожая. На зиму от морозов ее закрывали сначала соломой (и клали на солому), а верх засыпали землей. Так делали не один год. Прохожие смеялись: «Чё, могилу копаете?» Нам было не до смеху.– Так и надо нас учить, беспутных, – приговаривала мама.
Хорошо, что бывший сосед Сергей Андреевич по просьбе мамы сколотил для нас палатцы. Один их конец он пристроил на входную дверь, а второй положил на печку. Конец их, упертый в дверь, был выше, сюда мы ложились головой, а ноги вытягивали на печку, от чего конец палатцев давил икры. Спальное место было такое узкое для двоих, что подогнуть ноги или повернуться на другой бок было реально опасно для жизни.
Обещанные сельсоветом вторые рамы на зиму не сделали, и мы начали всерьез подумывать: а не перебраться ли нам снова в наш низ? Обещания советской власти повторялись, но, как известно, обещанного три года ждут. В совете нас знать со своими посулами забыли. Осенью, помню, картошку из старого огорода выкапывали и перетаскивали в самую грязь, одну ее половину хоронили в выкопанной яме, другую снова засыпали в избу. Теснота, духота, пыль от картошки и ветоши, вонь от куриц, клубы морозного воздуха с ветром и снегом из открытой двери при входе-выходе превратили жизнь в муки, в ад. Больших страданий, выпавших на нашу долю, представить сейчас невозможно, а тогда это надо было пережить.
– Поди, в тюрьме и то лучше, – рассуждали меж собой женщины.
Однако предвидеть, что предстояло нам пережить, вытерпеть зимой, никакие, даже самые тяжелые ожидания и бурные фантазии не могли. Окна с обеих сторон промерзали насквозь, куржак намерзал на них в палец толщиной, отчего всю зиму мы были отрезаны от улицы. Во флигельке был такой дубак, что Яшка и тетка Мария спали в пальто, обуви и головных уборах, даже мы с мамой, влезая на печку, не раздевались, как положено. Печку старались топить два раза в сутки, но она не спасала: хороших дров не было. Топили натасканными щепами. Тепло высвистывало разом, а улицу, как известно, не натопишь.
То ли от отчаяния, или от того, что с головой у Яшки случилось неладное, он, оставшись один, изрубил и спалил все намоленные иконы. Придя с работы, женщины ахнули и завыли в два голоса. Мама подступила к Яше с вопросами в полном оцепенении:
– Ты не с ума ли сошел, сатана? Они тебе мешали? Ты зачем взял грех на душу? На всех нас накличешь беду!
Тетка Мария завыла лихоматом:
– Ничё-то из тебя путного не выйдет, зачем я пустила тебя на свет, окаянного? Как жалко-жалко, что Нюрка в 30-м годе с голоду умерла…
На что Яшка с невозмутимостью, ясно и четко произнес:
– Нет, Лиза, Бога! Не надейся на него и не молись. Это доски, а не Бог. Все сдохнем с голода и холода, а может, вши съедят.
Он улыбался. Ночью мама шептала мне на печи:
– Вот увидишь, Таня, с Яшкой случилась беда. Он ополоумел. То ли от недоедания, а может, от тоски по отцу, он его знал. Тараканы завелись у него в голове. Ты опасайся его. Едва ли в армию возьмут, хоть Мария и думает, что он выслужится и человеком станет. Не возьмут и не станет.
Все предсказания мамы сбылись.
– Чё толку, что вы молитесь? – рявкнул Яшка. – Молите Бога, хоть лоб расколотите, а ничё лучшего нет и не будет.