А потом швыряли вещи на пол – где-то была, где-то точно была эта чёртова зелёная книжечка… Вот, вот – она здесь одна – железнодорожная ветка, проложенная сквозь зелень и синеву, сквозь редкий топографический курсив; совсем недалеко, полтора сантиметра в лаконичном автомобильном масштабе и тринадцать – в другом, подробном. Нельзя заблудиться, нельзя не найти – долгая прерывистая полоса, и в каком бы месте мы ни вышли к ней, нам нужно будет просто ждать. Просто ждать, потому что всякий поезд – это машинист, проводники, охрана и живые люди по обе стороны: в точке отправления и там, куда он следует, и мы остановим его. Заставим затормозить и забрать нас отсюда.
К вечеру следующего дня мы были уже готовы. Вещи уложены в рюкзаки: консервы, топор, патроны, компас, термос, спальные мешки, запас воды; и прямо на обращённой к озеру жёлтой стене была уже выцарапана ножом суеверная, безнадёжная надпись «СЕРЕЖА МЫ УШЛИ К ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ ПОЕЗД»; и грохот, и стук, которых мы ждали, чтобы убедиться, раздался снова, длясь не меньше минуты – перед самым заходом солнца, последние пару недель нырявшего уже ниже горизонта. Мы провели в доме последнюю ночь, странную, бессонную и прощальную, а с утра вышли, в два приёма переправившись на берег, и идём уже пятые сутки, грязные, обессилевшие, каждый вечер боясь, что он больше не прозвучит. Готовые к тому, что поезд, который мы слышали вчера, был последним.
– Ты сидишь в муравейнике,
– говорю я и смотрю ей в лицо, надеясь на её улыбку, хотя она ведь может и заплакать; и тут он снова наполняет нам уши, оглушительно близкий теперь грохот тяжёлых колёсных пар, творящийся прямо по ту сторону глупого неподписанного картографами пруда, и она облегчённо закрывает глаза.Она улыбается.
Позже, в сумерках где-то высоко за спиной стучит Мишкин топор, умытые дети спят в скомканном спальнике. Я веду её к воде – босую, безвольную; она ступает доверчиво и сонно, почти не глядя под ноги, и усаживается там, где я отпускаю её, похожая на марионетку с обрезанными верёвками. Я стаскиваю с неё Серёжину вытянутую футболку. Её руки послушно поднимаются и падают на колени ладонями вверх. Я полощу мятый кусок хлопка, отжимаю его, холодный, потяжелевший, и протираю осунувшееся белое лицо, остро торчащие ключицы, маленькие распавшиеся груди, выпуклый твёрдый живот; виски, запястья и опухшие болезненные щиколотки.
– Всё будет хорошо,
– говорю я.Хорошо, хорошо, хорошо. Она едва заметно кивает, и прядь её неровно обрезанных волос щекочет моё плечо.