Я, в общем, считал, что это бездарный ход. Он не понимал, что если будет заниматься чем-то еще, то разрушит определенный образ в сознании публики, который вообще-то штука хрупкая. У него было уникальное положение роллинговского солиста, и Мику нужно было получше разобраться в том, что это на самом деле значит. Вообще-то кто угодно может однажды опухнуть от собственной значимости и решить, что ладно, я справлюсь и сам, а кто играет рядом – все равно. Потом-то он, конечно, всем доказал, какой это бред. Я могу понять, когда человеку, бывает, хочется взбрыкнуть. Я сам люблю играть с другими людьми и заниматься другими вещами, но в данном случае он на самом деле ничего другого не планировал, кроме как быть Миком Джаггером без
Одно то, как это было сделано, – так дешево. Я, может, и мог бы это понять, если бы
Что меня тогда по-настоящему раздражало, так это миковская мания корчить из себя своего человека перед начальниками корпораций, в данном случае – перед Йетникоффом. Бесконечно названивал, чтоб только поразить их своей осведомленностью, показать, что у него все под контролем, – хотя на самом деле никогда не существовало человека, который бы “все это” контролировал. И еще доставал всех тем, что постоянно лез со своим мнением – к людям, которые получают за это состояние и лучше его знают, что делать.
Наша единственная сила была в том, чтобы держаться на расстоянии единым фронтом. А как бы еще мы добыли контракт с
Случился в то время, в конце 1984-го, один редкий момент. Это когда Чарли нанес свой барабанщицкий удар – я видел такой удар пару раз, и это смерть, потому что сила и момент у барабанщика выверены как ни у кого. И Чарли надо было реально довести. А схлопотал от него, конечно, Мик. Мы с Миком тогда были не в лучших отношениях, но я сказал: ладно, давай пойдем прошвырнемся. Я дал ему надеть пиджак, в котором женился. Мы вернулись в гостиницу часов в пять утра, и Мик решил позвонить Чарли. Я сказал: брось, не в это же время. Но он позвонил и говорит в трубку: “Где мой ударник?” Ответа не последовало, и он положил трубку. Мы продолжали там сидеть, довольно бухие – Мику ужраться хватит пары бокалов, – и вдруг минут через двадцать раздается стук в дверь. На пороге стоит Чарли Уоттс: костюм с Сэвил-роу, с иголочки, при галстуке, выбритый – как на парад, мать его. Чувствую, даже одеколоном несет! Я открываю, а он даже на меня не смотрит – четко проходит мимо, хватает Мика и говорит: “Никогда больше не называй меня своим ударником”. И тогда он его приподнял за лацканы моего пиджака и заехал ему хуком справа. Мик повалился спиной на серебряное блюдо с копченым лососем, которое было на столе, и поехал к открытому окну, за которым был канал. А я думаю: какой классный удар, и тут меня шибануло: это ж мой свадебный пиджак! Я резко ухватился за него и поймал Мика как раз перед тем, как он скользнул в амстердамский канал. Чарли я потом целые сутки успокаивал. Я думал, что дело сделано, отвел его к нему в комнату, но прошло двенадцать часов, а он все говорил: “Ебись оно все, сейчас спущусь и еще раз врежу”. Чтобы его так завести – это надо было постараться. “Зачем ты его поймал?” Ты что, Чарли, это ж был мой пиджак!
К 1985-му, когда мы собрались в Париже записывать