11. Свирепость его была не только безмерной, но к тому же извращенной и коварной. Управителя, которого он распял на кресте, накануне он пригласил к себе в опочивальню, усадив на ложе прямо с собой, отпустил успокоенным и довольным, одарив даже угощением со своего стола. Аррецина Клемента, бывшего консула близкого своего друга и соглядатая, он казнил смертью, но перед этим был к нему милостив не меньше, если не больше, чем обычно, и в последний его день, прогуливаясь с ним вместе и глядя на доносчика, его погубившего сказал: «Хочешь, завтра мы послушаем этого негодного раба?» (2) А чтобы больнее оскорбить людское терпение, все свои самые суровые приговоры начинал он заявлением о своем милосердии, и чем мягче было начало, тем вернее был жестокий конец. Несколько человек, обвиненных в оскорблении величества, он представил на суд сената, объявив, что хочет на этот раз проверить, очень ли его любят сенаторы. Без труда он дождался, чтобы их осудили на казнь по обычаю предков[1395]
, но затем, устрашенный жестокостью наказания, решил унять негодование такими словами — не лишним будет привести их в точности: «Позвольте мне отцы сенаторы, во имя вашей любви ко мне, попросить у вас милости, добиться которой, я знаю, будет нелегко: пусть дано будет осужденным право самим избрать себе смерть, дабы вы могли избавить глаза от страшного зрелища, а люди поняли, что в сенате присутствовал и я».12. Истощив казну издержками на постройки, на зрелища, на повышенное жалованье воинам, он попытался было умерить хотя бы военные расходы, сократив количество войска, но убедился, что этим только открывает себя нападениям варваров, а из денежных трудностей не выходит; и тогда без раздумья он бросился обогащаться любыми средствами. Имущество живых и мертвых захватил он повсюду, с помощью каких угодно обвинений и обвинителей: довольно было заподозрить малейшее слово или дело против императорского величия. (2) Наследства он присваивал самые дальние, если хоть один человек объявлял, будто умерший при нем говорил, что хочет сделать наследником цезаря. С особой суровостью по сравнению с другими взыскивался иудейский налог[1396]
: им облагались и те, кто открыто вел иудейский образ жизни, и те, кто скрывал свое происхождение, уклоняясь от наложенной на это племя дани. Я помню, как в ранней юности при мне в многолюдном судилище прокуратор осматривал девяностолетнего старика, не обрезан ли он.(3) Скромностью он не отличался с молодых лет, был самоуверен и груб на словах и в поступках. Когда Ценида, наложница его отца, воротясь из Истрии, хотела его поцеловать как обычно, он предоставил ей руку; а рассердившись, что зять его брата[1397]
тоже одевает слуг в белое, он воскликнул:13. А достигнув власти, он беззастенчиво хвалился в сенате, что это он доставил власть отцу и брату, а они лишь вернули ее ему; принимая к себе жену после развода, он объявил в эдикте, что вновь возводит ее на священное ложе; а в амфитеатре в день всенародного угощения с удовольствием слушал крики: «Государю и государыне слава!»[1399]
Даже на Капитолийском состязании когда Пальфурий Сура, изгнанный им из сената, получил венок за красноречие и все вокруг с небывалым единодушием умоляли вернуть его в сенат, он не удостоил их ответом и только через глашатая приказал им смолкнуть. (2) С не меньшей гордыней он начал однажды правительственное письмо от имени прокураторов такими словами: «Государь наш и бог повелевает…» — и с этих пор повелось называть его и в письменных и устных обращениях именно так. Статуи в свою честь он дозволял ставить на Палатине только золотые и серебряные, и сам назначал их вес[1400]. Ворота и арки, украшенные колесницами и триумфальными отличиями, он строил по всем кварталам города в таком множестве, что на одной из них появилась греческая надпись:Приближение смерти (14—15)