Сам собор кажется слепком с мышления автора: разрушенный храм роялизма и католицизма, «о котором я иногда вспоминаю с уважением, но куда я больше не хожу молиться»{453}
. Книга загромождена тайными ссылками на его биографию – нацарапанные на стене буквы UGENE, башня в Жантийи и подробная карта, на которой угадываются его парижские адреса. Но, поскольку понять эти аллюзии, как считалось, могли лишь немногие читатели, автобиографические элементы не обязательно носят исповедальный характер. Возможно, они тоже участвуют в сокрытии тайны – а может быть, за ними кроется попытка увидеть за мелочами нечто важное. Гюго вычищал свою память, чтобы найти то, что лежит под верхним пластом. Последнее слово романа – poussière, «прах».В свое время читатели, впервые открывшие роман, испытывали ужас, смешанный с чувственным наслаждением{454}
. Виктор Гюго написал очень дурно пахнувшую книгу: в ней можно найти груды лохмотьев, ноги, зубы, обломанные, «как укрепления крепости», героиню, которая вздрагивала, как «мертвая лягушка, которой коснулся гальванический ток», мальчика, который пользовался языком вместо носового платка, и мужчину, настолько замученного своими мыслями, что он обхватил голову руками и попытался оторвать ее с плеч, чтобы разбить о булыжники мостовой.Благодаря такому нагромождению крайностей «Собор Парижской Богоматери» на следующие сто пятьдесят лет стал образцом популярной классики[22]
. Благодаря многочисленным переводам на английский язык, например «Горбун из Нотр-Дам» (Гюго терпеть не мог англоязычное название){455}, «с набросками жизни и заметками автора», «Эсмеральда, или Урод из Нотр-Дам» Эдварда Фитц-Болла и множеству других переводов и переложений{456} Гюго стал самым знаменитым европейским писателем; толпы туристов хлынули в Париж и на остров Сите, где, к своему разочарованию, они увидели «старую церковь, затиснутую в угол»{457}. Некоторые (как сам Гюго) находили проводника, который показывал им комнатку рядом с колокольней на той стороне, что выходит на Сену, где, как считалось, Гюго писал свой роман, а также знаменитую таинственную надпись. В 40-х годах XIX века «Собор Виктора Гюго» прочно поселился на туристической карте Парижа, но скоро на его стенах появилось столько надписей АNAГKH, что никто точно не знал, которая из них настоящая{458}.Одну повторяющуюся мысль в «Соборе Парижской Богоматери» невозможно понять, не зная об отношениях Гюго со своим ближайшим другом. «Не надо заглядываться на жену ближнего своего, – говорит Гренгуар, – как бы ни были ваши чувства восприимчивы к ее прелестям. Мысль о прелюбодеянии непристойна. Измена супружеской верности – это удовлетворенное любопытство к наслаждению, которое испытывает другой{459}
».Традиционный литературный портрет Шарля Огюстена Сент-Бева наверняка состоял бы из длинного списка взаимно противоречащих друг другу эпитетов; в конце концов в нем остались бы одни отрицания, а в конце он назывался бы величайшим француз ским критиком XIX столетия. Две подробности запоминаются лучше любой абстракции: его импотенция, вызванная врожденным пороком – гипоспадией, при которой отверстие мочеиспускательного канала открывается на нижней поверхности полового члена в мошонке или промежности, и его самый яркий поступок. Как-то дождливым утром Сент-Бев дрался на дуэли с редактором «Глобуса». Дуэль происходила на восточной окраине Парижа. В одной руке Сент-Бев держал пистолет, в другой – зонтик. Когда секунданты заметили, что зонтик против правил, Сент-Бев возразил: он готов отправиться в могилу «от выстрела, но не промокший насквозь». Дуэлянты сделали по два выстрела, не причинив друг другу вреда, а потом все вместе отправились завтракать.
В поэзии Сент-Бева насмешливый модернизм сочетается с романтической тоской; его стихи – как бы снимок, передающий полутона сознания, сделанный безжалостным, ироничным фотографом, который наблюдает за ходом операции. Перевод одного из его ранних стихотворений, сделанный в 1830 году леди Морган, сохраняет мучительный самоанализ, но перевод следовало бы дополнить ломаным контрапунктом мягких словесных гармоний Сент-Бева. Это поэзия, которая одновременно стремится к величию Гюго и радуется его падению: